Автор Тема: Комментарии на книгу К.А.Свасьяна "Растождествление"  (Прочитано 6846 раз)

0 Пользователей и 1 Гость просматривают эту тему.

Владимир Владимирович

  • Moderator
  • Почётный Оратор Форума
  • *****
  • Сообщений: 16 713
  • Репутация: +172/-39
Вернемся, однако, к Атлантиде и прочему духовному пространству Платона.  Тот факт, что все в рамках этого духовного мира соответствует чаяньям сообщающего о нем, не может не настораживать.  Рассуждая в подражание самому Свасьяну, здесь может скрываться (скорее даже, точно скрывается) персоналистский эгоизм: хочу и верю!  Там, где сообщающий о потустороннем мире идеала еще пытается как-либо соблюсти приличия и не заявлять прямо о своей личной заинтересованности в именно таком идеале, мы отмечаем наличие нетеистического идеализма «без бога», но все религии однозначно отличаются ярко выраженной персоналистской обусловленностью своего идеализма.  Трудно найти такой идеальный мир, который бы не устраивал презентующего его, не был бы существеннее «лучше», чем окружающий «профанный» мир.  Можно было бы (интереса и эксперимента ради) попробовать создать такую нестандартную модель: если в этом мире люди успешно борются со многими болезнями, то в мире духовной царит ужасная смертность от простого насморка, если в нашем – «профанном» – мире люди могут обеспечить себя всем необходимым, а в сакральном мире вынуждены долго и бесцельно трудиться и т.д.)  Вряд ли нам удалось бы «продать» кому-нибудь такую модель мира.  Это отчасти объясняет живучесть идеализма как модели объяснения мира; на вопрос – что лучше: быть бедным и больным или здоровым и богатым – всякий (или почти всякий) ответит и выберет второе, а идеализм ловко приватизирует это второе, и не будешь же отказываться от здоровья и богатства просто ради неприязни к идеализму как таковому?  Мне могут возразить, что идеалистические миры не так уж примитивны (и вовсе не ограничиваются выигрышем коровы), а наоборот, требуют от человека, конкретного человека, самоограничения, самопожертвования, не обещают ничего приятного и вообще больше напоминают отречение от самого себя.  Я, разумеется, далек от мысли, что среднестатистического философа можно заманить в идеализм лишь обещанием здоровья и богатства, равно как и не считаю среднестатистического человека больно глупее по сравнению со среднестатистическим философом, но все самоограничения, духовные практики и прочие «стяжания» людей, имеющих (как они уверены) дело с потусторонним (духовным, идеальным) миром, именно что «стяжания» - действия, имеющие осознанный смысл с т.з. отношений конкретного единичного Я с идеальным миром.  Иначе все, с т.з. идеалистов, просто теряет смысл.  Например, иной верующий заявит, что «если нет бога», он лично будет бить стекла и гадить в подъезде (достоевщина?)  На этом фоне атеист, который живет как бы вопреки стремящейся к энтропии Вселенной, вызывает больше симпатии, чем испытывающий наркотическую ломку от отсутствия смысла верующий или иной идеалист.
« Последнее редактирование: 01 Январь, 1970, 00:00:00 am от Guest »
Православие или смех!

Владимир Владимирович

  • Moderator
  • Почётный Оратор Форума
  • *****
  • Сообщений: 16 713
  • Репутация: +172/-39
Со стороны духовный мир – сплошная имитация: когда мы говорим, что женщина (почему-то именно женщина: мужская красота не так уж важна) «духовно красива», значит она уродка, если хоккейная команда «одержала моральную победу» (мораль и духовность у идеалистов намертво примерзли друг к другу), точно, значит, продули турнир и т.д.  Духовность же изнутри известный современный атеист определил, как «изучение обмена веществ у Буратино» (а вдруг Буратино есть на самом деле???)  А неактуальная неочевидность духовных истин принуждает их проповедников к постоянной аллергической реакции «доказывания»: духовный писатель места себе не находит от мысли, что в мире что-либо может быть независимо от его постплатоновских идей, и убежден, что все его «интуиции» давно «доказаны из науки».  Бедная наука обязана обслуживать этих фантазеров, хотя у них порой семь пятниц на неделе.  Отсюда проистекает большая часть паранаук и лженаук, как шлейф отставших от поезда пассажиров, сопровождающих науки: монотеисты «доказывают», что в первобытные времена был какой-то первобытный монотеизм, русские патриоты – что еще при палеолите Крым уже был частью Православной России, еврейские патриоты желают, чтобы все выдающиеся люди на свете (включая Гитлера и Генри Форда) были евреями (тогда уж проще сразу «доказать», что все люди – евреи, как шутил М.Светлов) и т.д. – примеры можно множить до бесконечности.  Причем, каждый «доказывающий» убежден, что остальные духовники с ними полностью согласны (дух един), и раз за разом пытаются соединить свои воздушные замки в единый виртуальный дворец (например, взяли Будду и переименовали его в православного царевича Иоасафа; или в индийского еврея; или в теософского великого посвященного).  Слишком наглые потуги одних духовностей вызывают резкую отповедь у других духовностей, используемых первыми в качестве расходного материала, а поэтому на картах мира у мистиков слишком большие части заклеены бумагой (как в лемовском Путешествии Иона Тихого), т.е. попросту игнорируются.  В оправдание (та же аллергия самооправданий) духовность требует признания ее «особой роли» в развитии человечества – дескать, ни один из планов – победить противника, изобрести крылья или сочинить поэму – не обходится без заглядывания в потусторонний мир, а уж эта зона – зона еще неосуществленного – тотально оккупирована духовидцами, и они пользуются малейшей зацепкой для самооправдания, тотального самооправдания сразу по всем пунктам: стоит православной девушке на «Лексусе» «чудесным образом» избежать аварии, это автоматически является доказательством бытия божия именно в его православной интерпретации, всех чудес и церковных установлений, а заодно и формы правления, какую подскажет православному попу его богатый спонсор (для мусульманской девушки ровно то же самое служит аргументом автоматической достоверности всего ислама вместе с соответствующим правовым мазхабом; как в старом еврейском анекдоте – а мы вместе со Свасьяном доберемся дальше там и до этой темы (в еврейской традиционной культуре за отсутствием сказок, все сказки – анекдоты): «Но ведь они же не могут быть оба правы одновременно!» - «Знаешь… а ведь и ты права!»)  Сократ, доживи он до торжества неоплатонизма, своим сократическим методом прошелся бы по нему (ведь сократический метод позволяет «доказать» все, что угодно, и тут же это самое, уже «доказанное», опровергнуть).  Но Платон (чью тягу к стихотворчеству Сократ безжалостно высмеял, и который решил поэтической змейкой все равно пролезть в философию), как и все последующие идеалисты, был начисто лишен чувства юмора, и просто не понял разрушительного характера для любой «абсолютной истины» сократического метода.  

Идеалисты, разумеется, претендуют не только на мистику, но и на логику, более того – на науку.  Ведь они убеждены, что «наука» - это тоже такая недоказуемая-неопровержимая антиномия, базирующаяся на неких «научных догматах» (так именно «доказывали» религию окопавшиеся в редуте своей веры (почему-то всегда бородатые) физики конца 80-х годов прошлого века; они б еще сталинские репрессии вспомнили: кая вера гонима – та и праведна! ведь (замечали?) авторы церковных историй никогда не упоминают о гонениях на еретиков).  Да, астрономия, к примеру, требует недюжинных логических упражнений, но к текущему моменту подавляющее большинство образованных землян ЗНАЕТ (думаю, что отличие этого термина от понятия «ВЕРИТ» очевидно), что Земля – не есть плоскость, накрытая сверху твердо-хрустальным (может в поэтическо-неоплатоническом смысле, а может и в буквальном смысле – это какой апологет попадется, и насколько велико его упрямство, рядящееся в тогу Мартина Лютера) куполом неба.  А назовите мне хотя бы одну религию (ранг идеалистических систем, которые хотя бы получили массовое признание; о кафедрально-кабинетных идеалистических системах умолчим, чтобы в конец не оскорблять их авторов неверием окружающих), которая достигала такого признания.  И при этом, пожалуйста, избавьте меня и себя заодно от аргументов вроде: «не все достойны», «мир лежит во зле», «это еще сложнее, чем астрономия» и т.д.  Уж если что и может «доказать» идеализм, то это невозможность астронома, который заявит, что он «открыл» галактику, и она есть, потому что он верит в нее, а как только и мы уверуем, тут же и мы откроем, даже если дворники (в том-то и вся соль анекдота!)  Различие между рационалистическим идеализмом (философией соответствующего засола) и мистическим идеализмом (упрямой верой) было, по всей видимости, всегда – с тех пор, как логик-рационалист решил: а зауважаю-ка я этого болтуна, ишь, как изголяется, да и если люди идут на костер за формулу 2+2=5, что-то в ней есть.  Но я все же думаю, здесь было обратное движение (хотя оно менее вероятно с чисто логической, «доказуемой» стороны, потому что возникают сомнения: а додумались ли?): мистики обнаружили логику и решили ее приручить, потому что иначе они остаются смешными чудаками, идущими по миру с протянутой рукой (ну, поверьте мне).  Знание не нуждается в «доказывании», так что союз мистики и идеализма был обречен, за неимением другого объекта их взаимной страсти (точнее, их особых способностей к спариванию) – не знание же им обихаживать?  Для него они придумали уйму обидностей обиженных, а все замешанные в материалистическом подходе к добыванию знаний философские системы провозгласили примитивными.  Вот, например, Друг утят (он же Галковский) так презентовал советскую философию: «советская философия – это безмозглая курица.  Она вообще не летает» (Независимая газета. 1993. 23-24 апреля).  Даже если это абсолютно адекватная характеристика, знаете, что произошло, когда взлетела курица Галковского?  Берестяные грамоты стали подделкой сталинистов, а социал-демократия инспирирована (теория заговоров – это… люблю лапидарные формулировки… наиболее концентрированный вариант теории духовности: все в мире происходит не само собой, не материально, а мета-физически, путем тайного заговора) Великобританией (почему не Германией?)  Ха-ха-ха-ха-ха!!!

Но вернемся к Свасьяну – человеку, воспитанному в студенческие годы на диалектическом материализме (отсюда и требований к нему будет побольше).

Самая большая по объему и самая неинтересная статья сборника «Дискурс, террор, еврейство» (первая во второй части; опубликована с сокращениями в журнале «Вопросы философии» 2/2005.) посвящена мировому еврейству.  Мне давно представляется, что антисемиты и семитофилы – одна шайка, которая занята совершенно непродуктивным процессом объяснения мировой истории через деятельность одной-единственной, не самой выдающейся этнической группы.  Антисемитизм – наиболее уродливая форма патриотизма (т.к. он превращает «свой» народ в вечную жертву еврейского всемогущества).  Свасьян в очередной раз пересказал все темные слухи и сплетни Клио о выдающейся роли еврейства.  А реальность?  А по боку ее (как Свидригайлов моральные нормы).  Что с того, что в те же временные промежутки, что и евреи, в национальном отношении возродились ирландцы, грузины, армяне, еще дюжины три этносов?  Что с того, что евреи создали вполне среднестатистическую страну, подарившую миру всего дюжину нобелевских лауреатов (в то время как один Колумбийский университет США – 103 лауреата)?  Что с того, что само христианство (единственное, что может отдаленно считаться еврейским прикосновением к глобальным процессам) – детище глобального же эллинизма, и к еврейской традиции имеет куда меньше отношения, чем современные шахматы к индийской кастовой системе?  Для Свасьяна в плане его основного тезиса об уникальности евреев сравнительно с остальным человечеством интересны не евреи как таковые, а «идея еврейства» (ср. у Владимира Соловьева: «идея нации есть не то, что она сама думает о себе во времени, но то, что Бог думает о ней в вечности» - т.е. реальность лишается легитимности в пользу идеи).  Он не находит ничего лучшего, чем переписывать из немецких источников времен Второго Рейха вагнерианские интерпретации еврейства как материалистической бесовщины (сравнительно с вегетарианской духовностью арийской расы, по уверению Вагнера):

Первофеномен еврейства обнаруживает себя как реляция. Иудейство различают по его осознанному и поволенному отношению к юдаизму. Особой судьбой «избранного народа», в котором, как в никакой другом народе, присутствовала воля достичь не индивидуального, а именно народного бессмертия, было: метафизически полностью изойти в физическом, но так, чтобы отсутствие автономной метафизики полностью компенсировалось мистикой телесного. Люциферической роскоши греков и уже позднее христиан: изживать духовное в отрыве от телесного и даже в конфликте с телесным, евреи никогда не могли ни понять, ни тем более себе позволить. Их заботы были заботами не Платона, а Иова. Иов — если и не идеал иудейского, то во всяком случае его прообраз — метафизик плоти. На Иове, этом Прото-Фаусте из земли Уц, Творец мира вычерчивает, пожалуй, самые непроницаемые складки человеческой души, освобождающейся от своей плотяности и учащейся бестелесно изживаться в телесном.

Здесь у Свасьяна материализм, телесность еврейства в национальном разрезе (опять свидригайловским методом по боку генетику, которая отказывает ашкеназам в родстве с ближневосточными евреями и сближает их с тюрками; неоплатонизму, с его неувядающим талантом не столько быть, сколько казаться и при этом претендовать на убедительность, зачем наука, которая противоречит миру идей?) нужны для последующего мемориального комплекса штайнерианству.  Ведь Штайнер был уверен, что биология полностью соответствует его мистическим теориям (ср. у Станислава Лема – может, реально, отголоски Штайнера: «Может быть, речь шла о том, что они пытались приспособить некоторые биологические факты к своим верованиям или суевериям?» «Эдем»).

А вот Вагнер высказался так:

«Колыбель человечества, несомненно, по скудным научным данным, надо искать в плодородной стране, богатой растительностью, дававшей ему жизнь мирную, беззаботную. Что же вывело человека из состояния первобытного блаженства, из рая? Очевидно – причина насильственная. Геологические исследования убеждают нас в том, что вид земного шара перетерпевал изменения: материки исчезали, другие появлялись; необъятные потоки, идущие с южного полюса и разбившиеся о выдающиеся скалистые отроги устоявших северных материков, бешено гнали перед собою все живущее на земле до суровых северных поясов. Свидетелями этого ужасного бегства служат скелеты слонов, найденные в раскопках в Сибири.
Несомненно, появление огромных пустынь, как африканская Сахара, должно было лишить всякой пищи прибрежных жителей прежних озер, окаймленных роскошной растительностью. Об ужасе голода мы можем составить себе понятие из рассказов невыразимых страданий людей, потерпевших кораблекрушение; страданий, заставивших цивилизованных людей наших времен обратиться в людоедов – пожирать себе подобных.
Поныне еще на влажных берегах Канадских озер живет род пантеры и тигра, питающийся плодами, между тем, как на границах Сахары исторический тигр и лев развились в самого кровожадного хищника.
Только голод мог принудить человека к убойной пище, а не мнимая необходимость животной пищи, якобы для поддержания сил в более холодном климате, как полагают многие» (цит по:  Е. Рейнке. Мысли Ричарда Вагнера о вегетарианстве. – №4, стлб. 157-164 // Вегетарианский сборник. СПб.,1905).


Соответственно, евреи с их ритуальным убоем животных выглядят самыми злостными нарушителями всемирного закона вегетарианства (как, должно быть, ужаснули вегетарианцев уэллсовских времен пьющие кровь марсиане!)  Вот и все – гораздо проще, никакой метафизики.  Если бы Вагнер был мясоедом, евреи стали бы презренными вегетарианцами, но все равно (для нужд Вагнера-антисемита) выдающимися.  Так что не стоит множить сущности, даже если подход Лапласа кажется Свасьяну слишком плоским.  Но Свасьяну евреи нужны для иллюстрации «народа-религии»:

Иудейство, ориентирующееся на юдаизм, характеризует еврейский народ, как таковой, в его преемственности и непрерывности. Приверженность к Торе с её культивированной и проверенной в тысячелетиях системой кровных совместительств, прежде же всего необыкновенная закрытость и как бы трансцендентность жизненного уклада, перед которым чужой при любых обстоятельствах должен чувствовать свою чуждость, — всё это свидетельствует о некой этноврожденной неартистичности и инстинктивной неспособности к античному carpe diem. Иудейство, как никакой другой этнос, — серьезно; еврейский юмор — это никогда не юмор висельника или просто жизнелюба и балагура, а некое удвоение серьезности; еврей шутит не для того, чтобы отвлечься от серьезности, а чтобы сильнее привлечься к ней: когда, скажем, серьезность притупляется и воспринимается не с должной серьезностью; иначе: он шутит, чтобы было не до шуток. Серьезность иудейства — его судьба между ассимиляцией себя и ассимиляцией в себя. Если чужой, очутившийся в греческом культурном пространстве, ощущал себя и был чужим именно по языку (Овидий: «Barbarus hic ego sum, quia non intelligor ulli»), то отчуждение в еврейском жизненном пространстве выглядело несравненно сложнее. Стать греком значило участвовать в греческой культуре, то есть, прежде всего уметь говорить и мыслить по-гречески. В сравнении с этим, с этой придуманной и продуманной предпосылкой, стать евреем — сегодня, как и три тысячи лет назад, — значит стать некой «вещью в себе». Если греческая идентичность гарантируется культурой, то еврейская определяется единственно религией.  «Мы являемся, — говорит Авраам Иошуа Хешель, — уникальным примером народа, отождествленного с религией».

Выдвигая идею: этнический еврей = верующий еврей (а юдаизм это, напомню, религия), Свасьян ссылается на теоретиков религиозного сионизма, но дело даже не в этом.  Отвлечемся от политических и медийных условностей нашего времени и попробуем разгадать поставленный здесь вопрос философски.  Итак, все евреи – верующие евреи.  Можно ли, в таком случае, говорить о дефиниции Свасьяна (допустим, сам он это придумал, а не позаимствовал у других авторов), как об аналогичной дефиниции: «Все русские играют на балалайках»?  Разумеется, нет.  Во-первых, причиной невозможности отождествить балалаечника и русского могут быть субъективные причины (не хочу играть на балалайке), что близко к аристотелевской категории действия.  Во-вторых, препятствие к игре на балалайке может быть вполне объективным (субстанциональной категорией Аристотеля в плане соотношения первой сущности «балалаечник» со второй сущностью – «русский») например, невозможностью играть.  В общем, даже исходя из чистого разума, мы не можем признать истинность суждения «Все русские играют на балалайках».  А Свасьян хочет, чтобы мы признали истинность его утверждения «все евреи – иудаисты».  Интересно, что ответил бы ему Аристотель?  Во-первых, мы опять вынуждены сличать сущности – в данном случае «еврей» и «иудаист».  Допустим, если встать на позиции ортодоксального иудаизма (а точнее, на позицию конституционных норм Государства Израиль; интересно, что одним из доказательств «бытия божия» является юридическое – т.е. упоминание о божестве в юридических документах государства, и смешно это только на первый взгляд, потому что если религиозные историки совершенно серьезно заявляют, будто религия (связь с доказываемым божеством) сформировала страны и цивилизации, то упоминание о божестве в юридических документах может считаться ровно таким же равноправным доказательством, как и иные доказательства) и определить еврея, как «правильно родившегося» и исповедующего иудаизм субъекта, то остается вопрос: а что же происходит с «правильно родившимся» субъектом, равнодушным к иудаизму, перешедшим в другие религии, либо отрицающим иудаизм из атеистических соображений?  К примеру, Троцкий – атеист, говоривший в детстве на российско-украинском суржике, - являлся ли он евреем, и (если нет) в какой именно момент он перестал им быть?  И как в этом убедить окружающих, которые продолжают считать Троцкого евреем?  Сравнивая и отождествляя две субстанциональные сущности: этническую и религиозную, Свасьян пытается убедить нас, что перед нами уникальный случай, ссылаясь… на заинтересованное лицо (скажем так).  Надо или вместе с Экхартом вводить категорию «становления иудаистом», что уже не тождественно с этнизмом, или заявить, что менять религию (а с нею и национальность) можно хоть два раза в сутки (Толстой – вслед за Шопенгауэром повторяет мысль, что каждое наше засыпание равносильно смерти, а каждое пробуждение – воскресению).  Если и это не получается, то остается лишь наделить биологию мистическими свойствами, независимыми от самоопределения (наделить, конечно, можно, но ведь смеяться будут; а любая религия, не смотря на пропаганду Татьяной Горичевой, к примеру, православного постмодернизма, еще не дошла до состояния бегающего без порток, религии очень не любят, когда над ними смеются).  Когда, в ходе работ по расшифровке человеческого генома, обнаружилось (вот уж чего еврейские патриоты ну никак не ожидали!), что евреи-ашкеназы генетически кардинально отличаются от евреев-сефардов, разразился скандал, и идеалисты тут же поспешили его «замять», сделав идеалистически убедительный намек на какие-то «скрытые гены» (опять верующий астроном, который верит в галактику).  Если материализм можно обвинить в известной примитивности, то идеализм отличается колоссальной доверчивостью, доходящей до простой наивности.  Если простым верующим это даже немного простительно (за них решает и отвечает, в конечном счете, их персоналистический боженька), то философу ничуть непростительно.  В свое время философия греческого мира отделилась от простой софистики именно за счет хитроумия, перерастающего в критический взгляд на мир.  Чтобы так быстро оказаться обманутым на базаре, идеализму надо было постараться.

Ренан в свое время со свойственной ему необузданной художественностью (даже поэтичностью; не смотря на все свои штудии, Ренан на 95% поэт, и лишь на 5% философ) описывал еврейство как средоточие необузданных страстей (XIX век вообще любил награждать какую-либо сущность безусловными субстанциями; иногда это просто объяснимо за счет привычки делать глобальные выводы на малом, объективно малом, материале).  Евреи у него – носители одновременно самых лучших и самых худших качеств.  Выглядит это еще менее убедительно, чем всучить каждому русскому по балалайке.  Но Свасьян продирается через колючие аристотелевы категории к иной цели:

Можно лишь догадываться, сколь нелепой, если не извращенной, выглядит старая орфическо-платоническая апофтегма soma-sema (тело, как гроб души) в еврейском восприятии; еврейское тело — не гроб, а отчий дом души, её синагога, что означает: бренная душа живет здесь лишь телом, в теле, милостью тела, которое — бессмертно. Следует при этом помнить, что под телом имеется в виду никак не habeas corpus вот этого вот одного человека, а народное тело, в ощутимой непрерывности которого отдельные тела граждан так же объединяются в тысячелетиях, как чувственные восприятия в трансцендентальной апперцепции кантовского механизма познания. Юдаизм, как тело иудейства, олицетворяет тем самым еврейское Я, или еврейскую идентичность.

Не догадываетесь?  Твердя о телесности иудаизма, Свасьян проталкивает старый (еще времен ветхозаветных) тезис о «живом боге».  Этот лозунг, призыв, вызов ктулху: «бог живой!» - так часто и настойчиво повторяется верующими христианами и иудаистами, что невольно возникает сомнение – а верят ли они именно в это, раз так часто пытаются сами себя в этом убедить?  Когда религия (уровня народных верований в доброго пса, который охраняет дом) соединилась с утонченной философией, это повредило обеим.  Народные суеверия попали в оборот безжалостной и красиво-ледяной (как ницшеанская утренняя заря) логической философии (она их и прикончила, в конечном счете), а философия повесила себе на ногу французское каторжное ядро таких диких суеверий, что даже лучшие умы вынуждены отступить перед этим «неумным».  Вся средневековая схоластика потратила свои века на расшифровывание элинистическо-иудаистических манускриптов, на доказывание закономерностей случайного, как ожидающий на вокзале от тоски разгадывает случайные узоры каменного пола и их потертости (может, правы те, кто говорят, что европейская цивилизация сложилась на базе античности, но вопреки библейской культуре, полемизируя с нею?), и Свасьян всего лишь присоединяется к этой славной когорте (стоило ли ради этого забрасывать диалектический материализм?)

Там же – в статье – содержится неприязнь Свасьяна к:
атеизму,
американскому президенту Клинтону,
войне в Югославии,
французскому философу Дерриде,
послевоенной Германии,
афроамериканскому языку,
- как видим, Свасьян остался верен своей фирменной мизантропии.
« Последнее редактирование: 01 Январь, 1970, 00:00:00 am от Guest »
Православие или смех!

Владимир Владимирович

  • Moderator
  • Почётный Оратор Форума
  • *****
  • Сообщений: 16 713
  • Репутация: +172/-39
В следующей статье (опубликована в кн.: Kultur, Bildung oder Geist? Skizzen zur Gestalt der europäischen Humanwissenschaften im 21. Jahrhundert, Innsbruck-Wien-München-Bozen 2004, SS. 205-222) «Науки о духе: без науки и духа», обращенной, прежде всего, к западному читателю, Свасьян пользуется накопленным в предыдущей:

В начале современных наук о духе (humanities, moral philosophy, sciences d'esprit и т.п.) была... природа. Та самая природа, которая, до её инаугурации в физике Нового времени, слыла метафизически неполноценной или даже ненужной, оказываясь, таким образом, не неким нейтральным и вневременным объектом в калейдоскопе научных парадигм, а порождением самих парадигм. Спор факультетов лучше всего считывается с противостояния естественных и гуманитарных наук, берущих начало в средневековой двойной истине и настолько запутавшихся позднее в постоянной смене места и кулис, что адепты humaniora даже и по сей день едва ли догадываются о «естественных» истоках своей специальности: о том, что в начале их наук о духе был никакой не дух, а та самая грешная и аскетически затерзанная natura naturata, которой, после отпущения ей физикой её грехов, сподобилось сделать головокружительную карьеру и даже оспорить у Священного Писания его единственность.

и

Физика Нового времени настолько же далека от физики парижских или оксфордских номиналистов, насколько она близка средневековой теологии. Смена парадигм — метаморфоз междисциплинарных парадигм. Именно физика наследует в XVII веке теологический диспозитив власти и осознает себя госпожой всякого возможного знания, тогда как дух разделяет участь средневековой природы: теперь уже ему суждено ощущать себя в присутствии физики столь же неполноценным (ненаучным), каковой в пору его господства ощущала себя природа. На фоне levée en masse юных и пышущих силой естественных наук логологии Нового времени оставляют впечатление неповоротливого рыцаря, на которого со всех сторон обрушиваются мужицкие дубинки. И хотя эпоха Барокко, как время рождения дипломатии и этикета, способна еще оказывать им уважение, но не иначе как с оглядкой на их почтенный возраст и немощь; им даже гарантируется вполне привилегированное существование, при условии что они не станут претендовать на научность. Век Галилея и Ньютона согласен признать их царственность и терпеть их в любом оперении, если только они откажутся от амбиций текущего момента и удовлетворятся ролью экспонатов с табличками ad majorem gloriam philologiae.

Не много – ни мало Свасьян провозглашает религиозный культ науки.  Самые первые мои отклики:

1) сразу же вспоминается фрагмент из научно-фантастического романа А.Бестера «Тигр! Тигр!» (1957): на обочине цивилизации XХIV века сохранились дикари-ученые (потомки экспедиции, потерпевшей крушение в поясе астероидов); они верят в Дарвина и его теорию:

Женские голоса восторженно завыли:

 Бромистый аммоний....... 1,5 г.
 Бромистый калий......... 3 г.
 Бромистый натрий........ 2 г.
 Лимонная кислота........ Достат кол.


 Это и есть химический состав человека.
2) Карл Маркс, прочтя это, перефразировал бы сам себя: Свасьян превратил ученых в попов, чтобы обратить попов в ученых.
3) а религия и не может иначе воспринимать науку, метафизика не может иначе воспринимать физику, древнебританский рыцарь в повести Марка Твена, кажущейся издевательством прогресса над милой стариной, но являющейся не меньшим издевательством впадающей в детство «святой простоты» над реальностью, не может ответить ничего иного, кроме: «Ничего не знаю об этой премудрости!»  Увлечение постмодернизмом мстит идеалисту: он все больше и больше расходится с реальностью (можно ли жить в современном мире, считая Землю плоской, или веруя в черную кошку, или в исцеление неизлечимой пока медиками болезни путем прикосновения? раз живут, значит, можно).  Когда современный образованный человек вытаскивает самые обскурантистские мифы и под любым предлогом (национальные традиции; «а я так вижу» - вольный художник, блин! против антигуманного сциентизма и т.д.) начинает их вживлять в ткань современности, это не проходит безнаказанно.

Еще раз: раньше основой всех наук было богословие (богословская метафизика), теперь основой всех наук стала физика (физическая метафизика).  Последнее определение - «физическая метафизика» звучит сильно.  Давно подмечен странный ход мыслей «посланников духовного мира», которые, ничтоже сумняшеся, строят рассуждения по схеме: если человек – верующий, то он верующий, если человек – атеист, то он тоже верующий (любимая теологами игра в одни ворота; неужели туда пошли только те, кто боятся игры в двое ворот?)  Если физика заняла место богословия, она и должна, по мнению Свасьяна, унаследовать все атрибуты свергнутого (начальный и конечный иррационализм в т.ч.).  Конечно, это, вроде как, встречное движение – к XVII веку философия так обложила богословие, так затравила этого волка красными флажками логики и разума, что все реальные богословы (а не богословы из учтивости; их часто путают и всерьез считают вторых еще одним «доказательством» бытия божия) стали играть роль Enfant terrible (да, Карен Араевич, именно богословие играет сейчас роль Enfant terrible, а вовсе не марксизм), увлекая своей ненормальностью, в то время как в схоластические времена оно было законодателем норм.  У этих «ужасных ребенков» (далее у Свасьяна следует целая галерея таких типажей) одна забота – как бы поненормальнее подать себя, а что дальше?  Иррационализм отличается от рационализма тем, что создает проблемы, которые рационализму приходится за ним подметать.  Взять, например, современное «возрождение веры» (религии) в России, Иране, в какой-либо затерянной в степной американском штате колонии протестантских сектантов во главе с себялюбивым лидером (даже в Швеции такое случается).  Объявить предмет своей веры равноценным четырем арифметическим действиям правительство такой «возрожденной» страны, по разным причинам, не может (хотя именно этого требует логика развития религиозного возрождения; если наука = религии, то и религия = науке).  Возникает легкая шизофрения несовпадения идеала и реальности, игры в понарошку религию и понарошку науку, а вырваться из этого заколдованного кольца невозможно, потому что придется пожертвовать тем или другим: религией или наукой.  Когда в издыхающем СССР стали возрождать религию, на недоуменные взгляды ученых советской атеистической школы отвечали, что дескать, вон на Западе все прекрасно уживается, и даже в университетах есть кафедры богословия.  А разве так уж все прекрасно уживается?  И кафедры богословия в западных университетах есть не «уже», а «еще» - т.е. мы имеем дело не с новоделом, а с пережитком, который из учтивости еще не ликвидировали (как монархию в Англии, но она-то, монархия, не изволит мешать парламенту аж с 1689 года, потому и не ликвидировали).  Но все равно: кая вера правдива?  Прочь еврейские анекдоты! – они все не могут быть одновременно правильными.  Мой литературный герой прямо предлагал (в детстве), если уж одна (а есть у верующих варианты?) религия правильна, запретить во всемирном масштабе все остальные неправильные (а зачем ошибочные т.з.? тут и платоновским мудрецом не надо быть).  Ссылки на «объективность мирового духа» (Гегель-на-потребу) совершенно неубедительны.  За 2500 лет существования религий осевого времени меньше религий не стало, и ни одна из них не приблизилась к статусу общепризнанной (как давно стала общепризнанной ньютоновская теория притяжения).  Иранские шиитские шахиды, которые видят смысл бытия в поголовном уничтожении неверных (начиная с Салмана Рушди, жив еще хитрец где-то на загнивающе-безбожном Западе), более искренни и правдивы, чем трусливые православные возрожденцы, прячущиеся за лесом из свободных воль, хотя мечтают они ровно о том же самом (но бодливой корове аллах рогов не дает).
« Последнее редактирование: 01 Январь, 1970, 00:00:00 am от Guest »
Православие или смех!

Владимир Владимирович

  • Moderator
  • Почётный Оратор Форума
  • *****
  • Сообщений: 16 713
  • Репутация: +172/-39
Этому решению предшествовали, конечно, афронт и абсурд. Когда падуанский профессор Кремонини заявил, что он не станет смотреть в телескоп, так как это опровергает Аристотеля, он лишь пополнил тезаурус ученых курьезностей, эталон которых задал флорентийский остряк, сказавший однажды о знаменитом гуманисте Микеле Марулло, что тот, возможно, и великий мудрец на латыни и греческом, но на вольгаре он большой дурак. «Этот сорт людей, — пишет Галилей Кеплеру, — полагает, что философия есть книга, подобно Энеиде или Одиссее, и что истина может быть найдена не в мире или природе, а (таковы их доподлинные слова) в сравнивании текстов». Интересно, что против засилия книжных ученых пускаются в ход их же средства; и природа есть книга, только написана она не по-гречески и не по-арамейски, а, как гласит об этом знаменитое место из галилеевского Il Saggiatore, на языке математики, in lingua matematica, что и делает её иммунной к червям филологии. В междоусобице растущего математического эксперимента с доминирующей всё еще догматикой зеркально отобразилась схоластическая комплементарность logica naturalis и logica fidei. Но если старая, метафизически обесцененная природа должна была подчиняться не собственным законам, а неисповедимостям Бога, то новоприобретенному духу humaniora надлежало снискать милость как раз у вольноотпущенницы-физики, для которой отныне принималось в соображение только то, что могло быть взвешенным, сосчитанным, измеренным, разложенным и расставленным.

Чем не угодила Свасьяну математика?  Тем, что она обычно камня на камне не оставляет от мистики и мистической логики (есть и такая; как охарактеризовал ее мой вузовский сокурсник, заглянув в далеком 1993 году в магазин эзотерической литературы: «Там царит атмосфера здорового безумия»).  У теоретиков Единого-Сущего добрые отношения между людьми обязаны быть запрограммированы всем мироустройством (начиная с «музыки небесных сфер), без одухотворенности Космоса (обязательно с большой буквы) идеалисты не в состоянии старушку через дорогу перевести, они сопьются и будут мелко хулиганить (на крупное хулиганство у кабинетного теоретика силенок не хватит).  Атеист (не хвалюсь, просто констатирую факт) способен прилично вести себя даже в математическом мире, вовсе не выслуживаясь перед каким-то мировым духом, а интегрируясь в общество: да, добрые отношения с окружающими – это условие включения в общественные отношения (попробуйте включиться злыми отношениями – долго не протяните).  Да, атеист выслуживается перед реальными людьми – так ли это «ниже», чем выслуживаться перед гипотетическим «Всемогущим Невидимом»?

Коротко и ясно: теологи не учли, что проблемой духа (Бога) было не просто быть, а быть научно удостоверенным. Между тем, его совершенство хоть и имплицировало (милостью онтологического аргумента) бытие, но никак не научность в собственном смысле слова, по той очевидной причине, что в то время не было еще никакой науки: в собственном смысле слова. Была scientia (даже scientia experimentalis), но от последней легче было дойти до магии, чем до современной science, или науки, как «некой сообразно принципам организованной совокупности познания». Эта наука (наука собственно) возникла позже, и возникла из того самого духа, которому в ней не оказалось места. Что естествознание стало последним (и губительным) творением теологии, свидетельствует о странной, почти что невменяемой причуде старого метафизического духа. Именно: духу причудилось отделить от себя природу (естество!) и отдать её на попечение атеистическому естествознанию.

Прочел это ворчание Свасьяна по поводу приключений теологии, и вспомнилась сцена из «Хирургии» Чехова:

Секунду дьячок ищет глазами икону и, не найдя таковой, крестится на бутыль с карболовым раствором, потом вынимает из красного платочка просфору и с поклоном кладет ее перед фельдшером.

Ницше высказался еще определеннее – в одной из заключительных сцен «Заратустры», стоило «организатору» на минуту отлучиться, как все присутствующие стали поклоняться ослу.  Лучше ослу, чем никому.  Чехов и Ницше смеются над распространенным суеверием «человеку нужна вера/религия/духовность/духовенство на содержании…», а Свасьян пишет то же самое совершенно серьезно.  И раз уж теология теряет божественный ореол, становится негодной для того, чтоб на нее молиться, остается молиться на физику.  Надо также заметить, что это не «духу причудилось отделить», а сама наука ушла от религии к атеизму по причине маразматичности первой.  У меня нет претензий к большинству «отцов церкви» первых веков нашей эры.  Это были достаточно образованные, умные и «продвинутые» философски люди (вспомним о том пакте, или браке, в который вступила религия с философией).  Они действительно находились на острие научных знаний своего времени.  В наше время церковные историки с негодованием отвергают пассажи о насаждении церковной наукой теорий плоской Земли и иных антинаучных даже для IV века идей, и отчасти правы: неистовый Козьма Индикоплевст получил популярность преимущественно в антиохийской школе богословия, которая возвела плоскость Земли в ранг теологумена (богословского мнения, не являющегося обязательным), но уже в VIII-IX вв. Иоанн Дамаскин и патриарх Фотий считали Землю шарообразной (дискуссия дальше велась уже вокруг проблемы гелиоцентризма или геоцентризма).  Однако время шло, знания накапливались (современники Свифта, разумеется, имели куда более обширный объем знаний, чем современники Аристотеля), поэтому конфликт науки и религии (не только в области политологии и социологии, что выявилось у де Местра и его предшественников) был неизбежен.  Атеизм не требовал соответствия научных открытий шестодневу, а установить прямую зависимость между моральными нормами и верой в мир злых и добрых духов, описанных в библии, никак не получалось, кроме деклараций («только верующий христианин/православный/католик/иеговист может творить добро»).  Конечно, марксизм, придя к власти, наложил на науку (большей частью гуманитарную) некоторые ограничения, но это было по сравнению с контрреформационной цензурой католической церкви и ответной реакцией протестантизма и православия, как беспаспортность советского колхозника (до 1974) по сравнению с крепостным правом 1790 года.  Богослову ХХ века, чтобы приручить науку, надо быть настоящим фокусником и эквилибристом (или просто спонсором академии наук: не признаешь шестоднева – денег не дам).

Этот дух, Бог христианства, всегда хотел быть только мыслящим и никогда воспринимающим: только духом и никогда телом.

Вот где собака зарыта!  Штайнерианство, которое представляет Свасьян, требует от науки не только нейтралитета в отношении духовной составляющей духовности, но и в отношении претензий духовности (своей духовности, разумеется) на телесность.  У Штайнера была своя теория биологии, как-то вот не прижившаяся в научных кругах, своя теория социологии, которая никому не была нужна (ну конечно – глупое человечество против умного Штайнера; фихтеанский мир: Я против неЯ) и т.д. (Свасьян любезно напоминает о различии «между наукой в обычном академическом смысле и антропософски ориентированной духовной наукой»).  Не получилось с богословием (в конец рехнулись, реагируя на научную революцию), попробуем с наукой.  Штайнер начинал с гетеанства, но ведь мы вряд ли могли бы создать математику на основе пушкиноведения.

«Дух» не может быть эмпириком, соответственно: «наука о духе», чтобы быть научной, не должна забывать, что она имеет дело не с реальным, а с фиктивным «духом».

А попробуйте иначе…

Теме «Бог» в эпоху дарвинизма и либерализма выпала та же участь научной маргинальности, что и теме «природа» в эпоху высокой схоластики. Если научное тождественно с естественнонаучным, то очевидно, что дух может выглядеть научно, лишь переняв и как-то усвоив естественнонаучный метод. В этой оптике заметный подъем наук о духе на исходе XIX века видится как путь в Каноссу, который должен проделать престарелый и оказавшийся вне закона экс-суверен, чтобы выговорить себе право собирать крохи со стола своей бывшей служанки. Одержимость математикой, носившая поначалу спонтанный и спорадический характер, становится теперь всё более методичной; с какого-то момента физика — это математическая физика, и любая попытка излагать её физически, а не математически, автоматически квалифицировалась как ненаучная, или околонаучная. Наукам о духе не оставалось, проходя натурализацию, иного выхода, как держаться естествознания либо прямо равняться на математику (по примеру, скажем, Гербарта, объясняющего психику с помощью дифференциальных уравнений). Интересно, что из этих починов подчас могли выходить и шедевры; Тэн предваряет свои монументальные исторические полотна предупреждением, что будет рассматривать свой предмет (возникновение современной Франции) по аналогии с метаморфозой насекомого, а Шпенглеру для его морфологии культуры достаточно просто ботаники.

Все верно, и Данилевский столь же смешон в своем соединении климатологии с православным богословием (я в студенческие годы, к большому удовольствию моего научного руководителя, обозвал Данилевского "Базаровым от культурологии"), но каковы альтернативы?  Можно фундаменталистически сесть в осаду, можно делать вид (из уважения, из чего же еще?), что древние мудрецы (или более современные мистики) все знали, только стеснялись сказать.  Старый анекдот: у апостола Павла был мобильный телефон, но он о нем просто не упоминает в своих посланиях, - этот анекдот очень хорошо описывает современную апологетику (и не только в рядах традиционных религий).  Все равно необходимо было как-то решать вопрос: или – или, или духовность, или наука.  В СССР вопрос был решен кардинально, методом Александра Македонского – советскую философию отрубили от мировой, запретив нематериалистическо-недиалектические разновидности философии.  Это обеднило ее, сделало потом (когда этого мишку выпустили в лес из клетки) совершенно беззащитной «нелетающей курицей», но мы хотя бы были избавлены от проблем мистического идеализма (равно как и от проблем религиозного патриотизма), и уже одно это есть хорошо (как сказали бы немцы).

В общем Свасьян констатирует кризис, даже гибель всех до единой «духовнонаучных дисциплин», причем, не без умысла.  Если этот лес сгорел, вполне можно засадить освободившуюся территорию антропософией.  Когда-то (в начале 90-х) мне попался интересный сборник документов – «Россия сегодня. Политический портрет в документах. 1985-1991». М.,1991.  Отличительной чертой политических программ почти всех представленных партий и организаций было то, что в преамбуле, описывая печальное настоящее, авторы принципиально делили мир на три части, одну из которых отводили себе любимым (две остальные – плохие и бесперспективные политические оппоненты; кстати, все дружно были против правящей КПСС – а теперь еще спрашивают, почему развалился СССР?)  Вот так и Свасьян воюет на два фронта: против бездуховного атеизма и против закосневшего в формальном эмпиризме классического (или традиционного, как угодно) идеализма.  Что же он предлагает своей третью?  Посмотрим дальше.
« Последнее редактирование: 01 Январь, 1970, 00:00:00 am от Guest »
Православие или смех!

Владимир Владимирович

  • Moderator
  • Почётный Оратор Форума
  • *****
  • Сообщений: 16 713
  • Репутация: +172/-39
Здесь я должен (логики ради) немного отклониться от хронологического порядка свасьяновских статей и перейти сразу к статье из третьей части (в которой Свасьян разбирается с русской философией) – она посвящена Флоренскому (публикуется впервые).

Расстрелянный в 1937 году Флоренский был реабилитирован перестройкой (я как-то подзуживал фанатов Булгакова репрессировать Воланда, а потом, в годы перестройки, его реабилитировать, тоже списком), и в конце 1980-х его вытащили на белый свет, когда оказалось, что «так жить нельзя».  Как же можно?

Странной двойственностью отмечен объемлющий дух Павла Флоренского. Некой почти манихейской противоположностью фундирован антиномизм его мышления и чувства. Этот священник, овеянный в оценке современников апокалиптическим ореолом значимости и готовый вот-вот стать «doctor angelicus» православной церкви, шел рискованными путями. Богословская диалектика в его основном труде «Столп и утверждение истины» выглядит понятийным покрывалом, за которым разыгрываются страсти в стиле Достоевского: разорванность, отчаяние, распад. Мысль Бердяева о «человеческой породе, открытой Достоевским», подтверждена и здесь в полной мере. Суть, конечно, не дуализме и антиномизме его мышления, а в том, как он их мыслит.

Далее:

«Всюду и везде противоречия!» — Одаренный математик со всеми признаками гениального изобретателя, и вместе священник и богослов, как бы вот-вот вернувшийся в Москву с Никейского или Эфесского собора. Средневековая топика, позволяющая монаху изобретать порох, а основателю астрономии быть священником, никак не вписывается в топику современности, разве что в форме чудачества или парадокса. Коперник в сутане — всё еще норма восприятия, но православный батюшка в рясе на заседаниях комиссии ГОЭЛГО, более того: один из инициаторов электрификации России и автор объемистого труда «Диэлектрики и их применение» — это уже чересчур. Любопытно при всем, что обе крайности никак не кажутся у Флоренского несовместимыми, но они и не иерархичны. Математик не дает запугать себя священнику, но и священник не стесняется поверять литургические тонкости математической логикой. Паскаль («один из наиболее искренних людей, живших на земле»), гениальный математик, но не священник, должен был-таки отречься от математики, едва столкнувшись с богословской проблематикой. Случай Флоренского умещается в тип жюль-верновского инженера, который в полном здравии и трезвом уме облекается в рясу и даже примеривается к роли некоего Лютера православной церкви. Или еще: надо подумать о Савонароле и Фарадее, без тени смущения сошедшихся в одном лице. Как если бы в этом срезе апокалиптика и инженера не было ничего чудовищного! Ленинская формула: «Коммунизм — это советская власть плюс электрификация всей страны», в редакции Флоренского: «Апокалипсис — это православие плюс электрификация всей страны»: не знаешь, где этот апокалипсис ярче бросается в глаза — в проповедях на тему Откровения или, скажем, в 127 статьях, написанных для «Технической энциклопедии». Одно несомненно: роль этого человека в русской культурной жизни первых десятилетий XX века своеобразно скликается с ролью Владимира Соловьева. Если последнего называли «философским детоводителем к Христу», то Флоренского можно было бы назвать «энциклопедическим детоводителем к православной церкви». (Наверное, из всех приведенных, или почти приведенных, или на какой-то миг приведенных им в лоно церкви «детей» — enfants terribles — наиболее трудным был В. В. Розанов.)

Далее:

Книга «Столп и утверждение истины» не делает тайны из своей бездонной ненависти к Возрождению, той самой ненависти, которая в свое время стоила жизни неистовому фра Джироламо Савонароле. Мишенью служит Леонардо да Винчи, совокупность «скепсиса и безбожия». На странице 174 характеризуется улыбка Моны Лизы: «В сущности, это — улыбка греха, соблазна и прелести, — улыбка блудная и растленная, ничего положительного не выражающая (— в том-то и загадочность её! —), кроме какого-то внутреннего смущения, какой-то внутренней смуты духа, но — и нераскаянности». Цифра сноски отсылает читателя к обширному разделу примечаний и мелких заметок в конце книги, украшенному очередной виньеткой с многозначительным девизом: «Ne te quaesiveris extra» — «He ищи себя вовне». В соответствующем примечании характеристика улыбки Моны Лизы подкрепляется ссылкой на Фрейда — стало быть, именно названным образом: не «вовне», а «внутри». Я цитирую: «Еще с большею определенностью настаивает на мысли о коренном извращении души Леонардо-да-Винчи и видит в его творчестве „сублимацию“ полового чувства, не нашедшего нормальных [! — К. С. ] выходов и отравившего всю личность, Фрейд». То, что православный священник заходит в своем увлечении «трещинами» так далеко, что апеллирует к авторитету психоаналитика, — факт, который надлежит не комментировать, а принять к сведению. Удивляет другое. Неужели от этого азартного богослова, заключающего пакт с Фрейдом против Леонардо, могло ускользнуть, что аппетит фрейдизма едва ли ограничится одним Леонардо? Что для такого психолога нижнего белья, как Фрейд, не менее лакомым куском могла бы при случае стать и православная церковь, причем именно в этой столь открытой и дружелюбной к нему версии феодиции.

Далее:

Еще одна характерная выписка (с. 483): «Есть два мира, и мир этот весь рассыпается в противоречиях, — если только не живет силами того мира. В настроении — противо-чувствия, в волении — противо-желания, в думах — противо-мыслия. Антиномии раскалывают всё наше существо, всю тварную жизнь. [...] И напротив, в вере, препобеждающей антиномии сознания и пробивающейся сквозь их всеудушливый слой, обретается каменное утверждение, от которого можно работать на преодоление антиномий действительности. Но как подойти к тому Камню Веры?» Ответ ясен, как очевидность: sola fide — только верою. Читаем дальше (с. 489): «Столп Истины — это Церковь, это достоверность, это духовный закон тождества, это подвиг, это Триипостасное Единство, это свет Фаворский, это Дух Святой, это целомудрие, это София, это Пречистая Дева, это дружба, это — паки Церковь». Остается спросить: кому собственно это говорится? Если верующим, то сто́ит ли почти тысячестраничным текстом ломиться в открытые двери? Но, похоже, что пафос этой преодолевающей трещины и расколотости книги устремлен как раз к закрытым дверям, универсальной отмычкой которых он притязает быть. Сказано же со всей ясностью на странице 489: «Как же именно, в таком случае, ухватиться за Столп Истины?» Ответ: «Не знаем, и знать не можем. Знаем только, что сквозь зияющие трещины человеческого рассудка видна бывает лазурь Вечности. Это непостижимо, но это — так». Всего три предложения, и в трех предложениях три очередные трещины, на этот раз едва ли преодолеваемые. Предложение первое буквально воспроизводит агностическое credo берлинского академика Дюбуа-Реймона: Ignoramus et ignorabimus. В предложении втором вера, сдвигающая горы, сдвигает почтенного академика в трансцендентность: сквозь зияющие трещины своего рассудка он созерцает лазурь Вечности. Третье предложение — это «каменное утверждение» Столпа Истины на рыхлом фундаменте предложения первого: «Не знаем, и знать не можем». И чтобы отбить всякую охоту к спору у дьявола, интересы которого, как известно, охватывают не только логику и диалектику, но и область диэлектриков и их применения, — последний удар по шляпке гвоздя: «Это непостижимо, но это — так».

Здесь Свасьян начинает проявлять заметное беспокойство:

Допустим, что это и в самом деле так — для паствы и самих пастырей; как же быть с другими, и даже не просто с теми, для кого это не так, а с теми, кто хоть и убежден внутренне, что это так, но ищет утверждения не в православной теодицее, а в достоверности опыта, в котором подвиг веры оказался бы не менее надежным знанием, чем, скажем, математические истины? Антиномии действительно раскалывают наше существо, и среди них центральная и, возможно, наиболее тяжкая: между верой и знанием. А «Столп и утверждение истины» утверждает по сути не истину, а только эту фундаментальную трещину: хоть мы не знаем этого и знать не можем, зато мы можем в это верить. Но как же тогда быть со знанием, точнее: с нашей неотвратимой потребностью в знании? Приди заматерелый агностик Дюбуа-Реймон к вере, это не вышло бы за рамки его личной судьбы. Мало ли что может случиться с агностиком! Такая вера оказалась бы перед безутешным выбором: быть либо «воскресной», либо же утверждать себя и в будние дни, но тогда за счет доверовавшегося до смерти гениального математика, как в случае Паскаля. Случай Флоренского исключение: математик в нем выстоял ignorabimus православной теодицеи. Столп его истины оказался фактически трещиной: между математиком, опережающим свое время, и богословом, решительно не дотягивающимся до него.

Когда Свасьяну (еще советскому философу-материалисту, лишь пробирающемуся через легитимное гегельянство и уважаемое кантианство к сокровищам западной философии) в 1980-х годах рекламировали религию (помните КВНовское тех лет: переведи приход на хозрасчет!  святое дело, жаль господь не дожил!), ему христом-богом поклялись, что религия – это всего лишь свобода духа, ласточка в сравнении с нелетающей курицей марксизма-ленинизма (пролетарского интернационализма), и где Христос, там и свобода.  В те годы обычные книжные развалы были завалены только что переведенной (в т.ч. со старорусского правописания) философской литературой, преимущественно в мягких обложках (а даже и в твердых: я купил черный двухтомник Ницше с комментариями Свасьяна в нагрузку в октябре 1991 года с простого лотка под открытым небом – в уже Петербурге напротив станции метро «Автово», где сейчас бутик Рив-Гош и реклама универсама «Семь-Я»  - интересная интерпретация свасьяновско-штайнеровского персонализма).  Но прошли годы, мы насытились, на смену дешевеньким брошюркам пришли толстенные, почти гламурные тома «в подарок» (да не прочтет православный шубохранитель Земли Русской Якунин Бердяева, хоть в кожаном с позолотой переплете ему подари), и что же выясняется?

Выясняется, что рассудок, являющийся источником всяческих антиномий, ничуть не первичен, и что в основе его лежит некая далеко простирающаяся способность. Еще шаг, и мысль ворвалась бы в очистительную зону имагинации, духовного ви́дения. Вместо этого мысль налетает на «каменное утверждение»: «Столп и утверждение истины — это Церковь». Какая церковь? Если своя, то как быть с другими? С теми, что троцкистско-бухаринского уклона... Ну, конечно, там давно уже у дел Антихрист. По логике: «Православная церковь всесильна, потому что она верна!» Я сопоставляю две страницы «Столпа»: 122-ую и 568-ую. На первой богословие охарактеризовано — курсивом — как опытная наука. Курсив, надо полагать, имеет целью засвидетельствовать буквальность характеристики; «опытная наука» — это, таким образом, ни lapsus calami, ни epitheton ornons. Несомненно, автор, очень сведущий человек по части эмпирических наук, отдавал себе отчет в скандальном смысле своего утверждения. Мы воздержимся от дискуссии на тему, не есть ли эмпирическое богословие contradictio in adjecto. Спросим только: если богословие — наука, к тому же опытная, то где же и искать её отличие от естествознания, как не в различных предметах опыта: чувственном в случае естествознания, соответственно, сверхчувственном в богословии?

То есть одну несвободу (плохую, неправильную несвободу дохлого марксизма-ленинизма; именно такое впечатление – патологоанатомическое на меня, уже слушающего лекции на Малом Философском ЛГУ, в 1990 году произвел попавшийся учебник марксизма-ленинизма символического 1984 года издания) надо заменить на другую несвободу (хорошую, правильную несвободу, где есть истина и жизнь).  Несвобода лучше, чем несвобода!  Ха-ха-ха-ха-ха!  А иначе никак, потому что у Флоренского Абсолютная Истина, а у тебя…  А что у тебя?  В упомянутом выше отклике на экранизацию булгаковского «Воланда» (именно так!) я отмечал невозможность самого главного процесса в духовном мире – диалога, как такового.  Потому что диалог ведется между равноправными сторонами.  А разве все иные персонажи «МиМ» хоть мало-мальски равноправны Воланду?  Ровно то же самое и при «диалоге» между человеком и добрым (в отличие от злого) боженькой, исходя из изначально заданных условий (всемогущество одного, тварность другого и т.д.)  Таким образом, никаких диалогов (которыми в 1990-х еще пытались баловаться постсоветские академики) у «Истины» и «неистины» быть не может.  Может быть лишь послушание (догадайтесь кого кому).  Добро бы это было «в контексте», на фоне истории естественного развития, так нет же: носители абсолютной истины требуют от нас вернуться из советского атеизма в православный обскурантизм, что равносильно, например, прекращению полетов в космос или отказу от любых лекарств, изобретенных после 1913 года.  Не смотря на категорический нигилизм в отношении «неверных», Флоренского втащили в философию, отдав ему пять томов серии «Философское наследие» с 1994 по 2000 год.  Там же отметился другой обскурант – якобы влюбленный в Античность с ее обнаженкой А.Ф.Лосев, также «несправедливо забытый» советским временем, хотя, если бы это он «справедливо забыл СССР», если бы ему дать власть (нет, не свобода нужна истинно верующим, не ее они ищут, а власть), ни одна женщина в СССР не смогла бы выйти из дому без православной паранджи.  Мы часто начинаем совершенно беспричинно жалеть жертв репрессий и гонений, но они (эпоха такая!) вряд ли жалели своих палачей.

Свасьян, это все обнаруживши (а заодно и то, что его, как того еретика-неоплатоника из экранизации «Комедии ошибок», еще вчера должны были казнить), утешил себя тем, что он лично умнее Флоренского:

То, что Павел Флоренский извлечен сегодня из небытия и снова включен в восстанавливаемую связь времен, имеет отношение, скорее, к археологии, чем к злобе дня. Его раскопали, как раскапывают рукописи, и для нас, сегодняшних, он, наверное, не менее древен, чем кумранские свитки, хотя, наверное, и не более понятен. Рукописи не горят, зато они сдаются в музей; по музею идешь, как по кладбищу, — молча и торжественно, затаив дыхание. Дышать начинаешь снова: у выхода.
« Последнее редактирование: 01 Январь, 1970, 00:00:00 am от Guest »
Православие или смех!

Владимир Владимирович

  • Moderator
  • Почётный Оратор Форума
  • *****
  • Сообщений: 16 713
  • Репутация: +172/-39
В статье «О конце истории философии» Свасьян решил философствовать молотом, по примеру Фридриха Ницше.

Нет сомнения, что говорить о конце истории философии можно, лишь имея в виду конец самой философии. Но что значит конец философии? Очевидно, некий факт sui generis, подлежащий не оспариванию или взятию под сомнение, а освидетельствованию. С другой стороны, конец философии — это вовсе не конец философствования. Скорее напротив, по оживлению последнего можно судить об упадке первой; от философствования философия отличается примерно по тем же признакам, по которым воспитанность отличается от невоспитанности, при условии, конечно, что их можно еще вообще различать. Хуже всего, когда одно выдает себя за другое: когда всякого рода парафилософский и какой угодно уже вербальный энурез выступает от имени самой философии. Скажем, когда интеллигентные литераторы начинают рассуждать о «последних вопросах», не имея и понятия о «предпоследних». В этом смысле наиболее верным симптомом конца является, пожалуй, то, что о нем не догадываются, а не догадываются о нем оттого, что лишены органа чувства философии, в том самом смысле, в каком говорят об отсутствии музыкального слуха. Ведь философ — это далеко не каждый, кто овладел понятийным инструментарием и в состоянии рассуждать о проблемах, потому что видел, как это делает его учитель. Философ — это, прежде всего, свидетель философии, не тот, стало быть, кто говорит о ней или от её имени, а кто её видит.

Этот длинный пассаж рождает ассоциацию с эпохой всеобщей грамотности.  Представим себе эпохи, когда грамотность была редкостью, а грамотный человек (вспомним «Сидхарту» Германа Гессе) автоматически попадал в элиту.  Нам, историкам, точно не известны цифры пропорций грамотности и неграмотности (тем более, что по разным странам, эпохам и социальным общностям эти цифры значительно колебались: ежу понятно, что в 1200 году грамотность новгородцев во много раз превосходила грамотность татаро-монголов, а грамотность римлян II века почти во столько же раз превышала грамотность затравленных историческими переменами европейцев VII века), но речь идет всего о нескольких процентах населения Земли.  Однако, шли века, и грамотность расширялась.  Пропорционально сам статус грамотного человека снижался, ведь если ты умеешь то, что умеют и все вокруг – в чем твое ноу-хау?  Ситуация в чем-то схожа с развитием программирования за последние 20 лет: ведь 20 лет назад малочисленные программисты умели то, что не умели остальные 99% населения Земли, а без них уже было трудно обойтись.  А раз грамотность уже не выделяет, не дает преимуществ, следует найти что-то другое, дающее утерянные преимущества, иначе бывшие элитары будут чувствовать себя ограбленными прогрессом (самое мерзкое чувство).  Философ.  Человек, живущий идеями.  Чем он может компенсировать себе превращение философии из истины в ее преподавание?  Преподавать вместо философии истинную философию, вместо науки – духовную науку.  Еще лишний раз оправдать себя.  А иначе, к чему эти все рассказы о гибели прекрасного прошлого в ужасном настоящем?

Философия, говорящая по-английски, а сейчас уже и по-американски, — это своего рода путь в Каноссу, на который немецкая философия вступила после 1945 года, параллельно с политическими казнями в Нюрнберге, когда как раз выяснилось, что «немецкая вина» — это вина не только всех без исключения немцев, но и едва ли не в первую очередь немецких философов: от Гегеля и Фихте до Ницше. Победители двух мировых войн, оказавшись и философскими победителями, могли быть вполне довольны. Чего они при этом не способны были понять, так это того, что за удовольствие быть довольным в философии приходится расплачиваться не чем иным, как самой философией. Они могли бы научиться этому у немца Гегеля, не будь немец Гегель немцем.

И все же, чего хочет Свасьян?  Что он оплакивает?  Поражение Германии во второй мировой войне?  Что больше: неприязнь Свасьяна к победителям-англосаксам, или его же тоска по своей второй, философской Родине?  И почему после той колоссальной геополитической катастрофы, которая произошла с СССР, которая зачеркнула не 70, а всю тысячу лет российской истории, что следует осмыслить и принять, как исторический факт, необходимо копаться в каких-то мелочах: онанировать ненависть к позавчерашним врагам?  И кто поверит, что после 90-х годов люди всерьез, искренне будут «бороться с фашизмом», особенно, если они готовы ради борьбы с фашизмом заключить пакт с Гитлером?
Но ладно, вернемся к концу философии (случившемуся, чтобы в условиях этого конца Свасьян мог чувствовать себя философом).  Роль молота исполнил Штирнер (он же Каспар Шмидт) – интересная личность:

Штирнер — игольное ушко, через которое скорее пройдет верблюд, если не пройдет философ. Нельзя сказать, что философы, как те, кто заметил Штирнера, так и те, кто обошел его молчанием, остались невнимательными к его проблеме; проблема была осознана, пусть немногими, но со всей остротой. Достаточно будет назвать Гартманна, Ремке, Маутнера, Гуссерля. § 57 гуссерлевского «Кризиса европейских наук» прямым текстом статуирует идентичность эмпирической и трансцендентальной субъективности. Вот чистейшей воды Штирнер устами автора «Философии, как строгой науки»: «Полагающее самое себя Я, о котором говорит Фихте, может ли оно быть иным Я, чем Я самого Фихте?» За тридцать с лишним лет до Гуссерля и в гораздо более адекватной форме проблема поставлена Рудольфом Штейнером. Свой основной философский труд, «Философию свободы», вышедшую в 1894 году, Штейнер оценивает как философский фундамент штирнеровского жизневоззрения. На Штирнера навешен ярлык эгоиста или даже солипсиста, что в теологии логики равнозначно ереси и грозит философской экскоммуникацией. Так философия защищалась от вируса единичного эмпирического Я; единичное Я было отделено от философски-общего и помещено под рубрику эгоизм.

Если ранее все (или почти все, потому что мы можем покопаться и найти исключения) философы рассуждали о философском как о чем-то объективном, Штирнер стал о нем рассуждать, как о принципиально субъективном, т.е., как о своем Я.  А поскольку вся философия Штайнера завязана на соединении Я лично-человеческого с Я божественным, вселенским, то Свасьян не мог не сделать Штирнера универсальным отменителем, чей «солипсизм» весьма кстати пригодился для снятия противоречий классической философии, которая придавлена математикой и заподозрена наукой в откровенном антипозитивистском мошенничестве.  Все ради торжества штайнерианства.  Вот так приходится тащить багаж своего учителя по всей тематике мировой философии, раз уж взялся за гуж и примкнул к определенной философской школе.

И дело вовсе не меняется оттого, что Штирнер оказался не тем: неудачником, банкротом, пусть даже самозванцем (ему, по крайней мере, хватило трезвости и честности вскоре после выхода в свет «Единственного...» бросить философию и стать торговым агентом по продаже молока). Он мог бы сказать о себе словами Розанова: «Сам-то я бездарен, да тема моя гениальная». Тема Штирнер, по сути: ЧЕЛОВЕК, но как ЧИН, ЗВАНИЕ, ПРИЗВАНИЕ, оказалась на деле ВАКАНСИЕЙ. Штирнер просто рискнул первым выставить свою кандидатуру и — провалился. Спустя десятилетия провалился и другой кандидат: Фридрих Ницше. В Штирнере и Ницше философия — когда-то служанка богословия, потом естествознания — решилась служить уже не абстрактному Богу или абстрактной природе, а своему непосредственному автору и творцу; момент решения стал моментом превращения её в вакуум, заполнение которого лежало уже не в компетенции традиционных решений, а в ПРАКСИСЕ вопроса: может ли единичный человек, некто N.N., реализовать себя так, чтобы его самореализованное Я репрезентировало уже не частное и личное в нем, а ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ, как таковое?  

Высоким штилем штайнерианства это именуется «гуманизацией» философии, но я не  вижу здесь ничего из ряда вон выходящего в истории философии.  Все философы немного Штирнеры.  Уже когда Фалес Милетский заявил, что все есть – вода, когда Платон требовал от имени своих идей, когда «сошедший с ума Сократ» Диоген попросил Александра Македонского не заслонять Солнце, когда Ориген настолько вдохновился своей неоплатонической философией, что оскопил себя, разве они так уж отличались от Штирнера?
« Последнее редактирование: 01 Январь, 1970, 00:00:00 am от Guest »
Православие или смех!

Владимир Владимирович

  • Moderator
  • Почётный Оратор Форума
  • *****
  • Сообщений: 16 713
  • Репутация: +172/-39
В следующей статье - «Жан-Поль Сартр: слепой свидетель антропософии» (опубликовано в базельском ежемесячнике «Der Europäer», Jg. 9, Nr. 8 за июнь 2005 года) Свасьян берет тот нагловатый тон, который вообще свойственен «посвященным» (на сленге духовидцев) в общении с «непосвященными»:

Одной из особенностей созданной Рудольфом Штейнером духовной науки является то, что она в гораздо меньшей степени (и даже в порядке исключения) усваивается с помощью традиционно-духоведческих средств, чем средств, асимметричных ей или даже на внешний взгляд неадекватных. Совсем не легко найти путь к антропософии, если читать штейнеровскую «Теософию» после, скажем, «Тайной доктрины» Блаватской. Напротив, было бы недоразумением не увидеть в «Теософии» имманентное продолжение и завершение «Антропогении» Эрнста Геккеля. Беря другой пример: с миром духовной науки Штейнера осваиваются надежнее через нигилиста Штирнера, чем через идеалиста Гегеля. От Гегеля можно скорее достать до Плотина, Платона или даже до-сократиков, чем до антропософии. Здесь открываются перспективы, неожиданность которых объясняется тем, что они возникают не из традиции, а из спонтанностей понимания и присутствия духа.

Здесь налицо этакий «синдром Ким Ир Сена».  Некий великий (допустим) человек должен быть великим всегда – даже в детском садике (в евангелиях это правило, кстати, соблюдено).  А если он не был великим, если современники его невеличия в упор его не замечали, то тем хуже для них.

Можно ли, будучи антропософом, воздать должное философу Сартру, столетие со дня рождения которого празднуется в этом году? Допустив, что быть антропософом как раз не значит: вариться в собственном (антропософском) соку, осыпая упреками, а то и вовсе обходя молчанием философов, не удосужившихся заметить Рудольфа Штейнера. Антропософ не упрекает и не замалчивает, то есть, он как раз не делает того, что по обыкновению делают с ним. Напротив, он с повышенным интересом фиксирует молчание философов вокруг мира мыслей антропософии. В понимании причин этого молчания он надеется даже узнать о философах больше, чем из их изощренных дискурсов. Молчание, которым философы обходят философские и антропософские труды Штейнера, имело бы смысл, будь названные труды частным мировоззрением, а не вместе с тем и фактором мира, присутствие и воздействие которого не делается слабее оттого, что его не замечают или, замечая, ни во что ни ставят. Философы вольны не знать Рудольфа Штейнера. Для антропософа интересно не то, как философы — nomina sunt gloriosa — относятся к антропософии, а насколько завуалированно, деформированно, карикатурно опознается антропософия в изломах их мысли.

Вишь, глупцы, признавать не хотят.

В заключительной главе штейнеровских «Загадок философии» («Кратко изложенный обзор антропософии») мы читаем: «При рассмотрении формирования философских мировоззрений от античности до нашего времени в устремлениях и поисках мыслителей обнаруживаются глубинные течения, которые не находят у них осознанного и полного выражения, а пребывают в них сугубо инстинктивно. В этих течениях есть действенные силы, которые дают идеям направление, зачастую и форму, однако как таковые остаются скрытыми от ищущего духовного взгляда этих мыслителей. Изложение в их сочинениях часто производит такое впечатление, будто их авторы движимы скрытыми силами, не внушающими им доверия и даже отпугивающими их».

Ну вот, опять апостол Павел с мобильным телефоном.  А на что еще надеяться «посвященным», которых никто не признает, кроме как на «скрытые силы»?

Скрытые силы, неосознанно владеющие философами и даже отпугивающие их, суть антропософия. Разумеется, не в том смысле, как её понимают всякого рода справочники и энциклопедии, а в том, как она сама понимает себя. Именно: как некий факт на называющейся познанием ступени эволюции. Иначе: антропософия — это такое самосознание мысли, в котором мысль осознает себя как «наиболее совершенное звено в ряду процессов, образующих вселенную» (Р. Штейнер).

В том мире «тайных доктрин» и «скрытых смыслов», понятных лишь «посвященным» (а вы говорите всеобщая грамотность???), идет непрестанное перетягивание каната.  Гностикам в их схеме мира (центральное светило в окружении концентрических сфер) свойственно, разумеется, себя помещать в центре, а все остальное – весь мир располагать по степени приближенности к себе.  А знают «непосвященные» о центральном светиле или нет, неважно:

Особенно ярок этот след у философа Сартра (в его главном философском произведении «Бытие и ничто»). Сартр нигде не говорит о Штейнере. Наверное, он ничего о нем и не слышал. Тем напряженнее разыгрываются в нем «скрытые силы», владеющие им. Если учесть, что наряду с миром истории существует и мир кармы, и что невозможное первого является единственно возможным второго, то нам не остается ничего иного, как выследить в этом образчике инспирированной Гегелем, Гуссерлем и Хайдеггером философии, которую один гениальный француз вдохновенно набросал в оккупированном немцами Париже, некий род карикатуры на антропософию.

И то верно: зачем полемизировать с антагонистом?  Надо доказать всем, что он-то на самом деле протагонист твой, хотя и не подозревает об этом.  Следствие исторической ущемленности (ну сколько тех теософов вместе с антропософами и прочими «посвященными»)?  Обидит история – уходят под эгиду кармы (здесь Свасьян выставляет это слово на полку, как ловкий распространитель гербалайфа, который долго-долго распространялся о медицине вообще, но настал момент, когда приходится предъявить косметику от всех болезней).

Нет, Сартр имел полное право совпасть где-то со Штайнером (ну, любой автолюбитель совпадает в этой точке с Брежневым), но зачем так уж обижаться на игнорирование с его стороны?

Мы в преддверии антропософии. Сартровские анализы имплицируют (феноменологически) жизненный мир, или горизонт, книги Штейнера «Философия свободы», именно её второй части. Нет ничего удивительного в том, что книга эта, после бойкота, устроенного ей немецкими философами, осталась неизвестна и французскому философу.

Бедные поборники истины.  Им вечно достается от воинства лжи.  Никого не подвергнут бойкоту, а их, несчастных, подвергнут.  Ну а как еще объяснить то, что штайнерианцы до сих пор не пришли к власти ни в одной Северной Корее, иначе, чем бойкотом со стороны немецких философов?  Даже чучхе повезло больше, чем антропософии.  Дальше у Свасьяна опять появляется молот философии Штирнер, который нудно растолковывает недоумку Сартру «преддверье антропософии».  А под конец Свасьян совершенно серьезно сообщает читателю:

Реинкарнация и карма в учении о духе Рудольфа Штейнера проходят по ведомству не оккультизма, мистики, теософии, буддизма, а — естествознания. (Если при всем том им пришлось-таки выступить в теософском облачении, то это и было кармой, между прочим и кармой парализованного естествознания, испоганившего свои открытия абсурдными интерпретациями.)

Вот так взлетают одна за другой курицы постсоветской философии.
« Последнее редактирование: 01 Январь, 1970, 00:00:00 am от Guest »
Православие или смех!

Владимир Владимирович

  • Moderator
  • Почётный Оратор Форума
  • *****
  • Сообщений: 16 713
  • Репутация: +172/-39
Небольшая статья «Поль Валери и Гёте.  Вариация на тему франко-немецкой судьбы», публикуемая впервые (напомню, это 2006 год) и завершающая вторую часть сборника, посвящена отмечавшемуся в 1932 году юбилею Гете и роли французского писателя Поля Валери в этом событии.  Свасьян здесь совершенно предсказуем: он опять будет сетовать по поводу германского проигрыша в ХХ веке, опять будет убеждать французскую публику в том, что на весах духовности Франция легче Германии (вот, вспоминая французский фильм «Ватель» (с нашим новым российским гражданином в главной роли) и сцену, в которой Анна де Монтозье усилием воли разгоняет грозовые облака, думаешь, что в этом великом XVII веке Франция действительно не имела себе равных и могла повелевать громами и молниями, и Анне де Монтозье германские школьные учителя еще не сказали, что Франция – это всего лишь Франция, а не весь мир), что в 1999 году деградация Европы уже превзошла все мыслимые размеры, что французы могли восторгаться Англией, но терпеть не могли Германию еще во времена мадам де Сталь, чью книгу «Германия» запретили, а авторшу в 24 часа выслали, но еще не все потеряно, потому как Флобер заявил: «Уже давно я страдаю от необходимости писать на этом французском языке, а также думать на нем. Собственно говоря, я немец», и хорошо, что он не дожил до 1945 года (самой ужасной даты на календаре Свасьяна):

Но Ренан (как и Гюго) — гордость нации, «бессмертный» с местом в Пантеоне; поздняя мизансцена, разыгранная де Голлем перед студенческим «коммунаром» Сартром («у нас Вольтеров не сажают») могла бы вполне подойти и к этому случаю, в расчете на то, что за громкой фразой незамеченной останется её изнанка. Вольтеров здесь действительно не сажали, зато не-Вольтеров расстреливали; 6 февраля 1945 года в Париже был расстрелян 35-летний писатель Робер Бразийак, «коллаборационист» и «германофил». На суде, обычном балагане, устроенном победителями над побежденными, ему особенно не могли простить слов: «Мы суть немногие рассудительные французы, которые провели ночь с Германией, и помнить об этом мы будем с нежностью». Письмо о помиловании на имя Президента Республики, подписанное 59 «Вольтерами» (среди них на первом месте подпись Валери), де Голль оставил без внимания. Очевидно, он давал им понять, что это их, «бессмертных», привилегия: безнаказанно говорить такое. Но в стране, германофобия которой началась с казни одной безобидной книги, дело и не могло закончиться иначе, чем казнью писателя, объявленного государственным преступником за любовь к чужой стране.

Это трогательное бодание 4-5 европейских наций (англичане, французы, немцы, итальянцы, иногда испанцы), продолжающееся уже 1000 лет (со времен известной драки при Верденском разделе 843 года, когда конюшие трех внуков Карла Великого с ужасом обнаружили, что говорят на разных языках и не понимают друг друга) может быть по достоинству оценено только с высоты 1998 года (года, когда появилось евро, и империя Карла Великого была окончательно возрождена).  Стефан Кларк очень остроумно назвал свою книжку об англо-французских боданиях «Мы любим ненавидеть друг друга».

Но в этой статье интересно другое: в свое время большевики активно освоили российскую историю и включили в число своих предшественников декабристов (и даже отчасти Пушкина; в 1937 году, во всяком случае, так полагали).  Не вдаваясь в тонкости отличия декабристов от большевиков, обнаруживаешь (видимо, общий закон), что штайнерианство освоило Гете.  Отчасти это справедливо (впрочем, и большевики чествовали Пестеля с Рылеевым), поскольку Штайнер начинал как гетеанец.  Поскольку Гете жил раньше Штайнера, он оказался у него в заложниках (как декабристы, которые теперь должны были держать ответ за все дела большевиков: разбудили ведь Герцена).  Учитывая необратимый характер не только физических, но и философских процессов (математика! не можем мы вернуться в Древний Египет), то, что Свасьян именует диалогом нашего Я с Я Гете, увы, имеет характер односторонней связи: мы знаем, что Гете есть (употребляю этот глагол в настоящем времени, потому как для историка история не «была», а «есть», иначе, возясь с мертвецами, прослывешь некрофилом), а Гете не знает, что мы есть.  И это приводит к использованию настоящим прошлого (прямо по оруэлловской формуле) в ситуации, когда прошлое беззащитно перед будущим.  Я против этого, я совершенно согласен с Константином Леонтьевым, который выглядывает из рыцарских доспехов в музее Античности и вопрошает: неужели я – всего лишь средство для вашей цели?  Прошлое самодостаточно, поэтому еще неизвестно, за кого будет голосовать Пушкин или Лермонтов на ближайших выборах (Бердяев так вообще предлагал в «Философии неравенства» предоставить право голоса вымершим предкам), их самих не спросили, а фантазирующим на эту тему моим современникам я что-то вот не доверяю.  Общеизвестен факт, что славянофилы попросту выдумали Россию XVII века (более того, не сами выдумали, а ее им выдумал западник и католик Чаадаев в полемических целях; ну это уж совсем никуда не годится).  Идеализм вообще всегда начинает с романтики, а кончает враньем.


Вторая часть сборника помечена триграммой Гэнь, что удвоенное дает гексаграмму Гэнь (Сосредоточенность):  Сосредоточишься на своей спине.  Не воспримешь своего тела.  Проходя по своему двору, не заметишь своих людей.  Хулы не будет.
« Последнее редактирование: 01 Январь, 1970, 00:00:00 am от Guest »
Православие или смех!

Владимир Владимирович

  • Moderator
  • Почётный Оратор Форума
  • *****
  • Сообщений: 16 713
  • Репутация: +172/-39
Третья часть книги посвящена российским деятелям.  И начинается с… Пушкина.  Надо заметить, что Свасьяна это начало по понятной причине смущает:

Всё началось с неожиданного поражения. Когда я собирался писать эту статью, я поймал себя на мысли, что не могу её начать. Осознание пришло сразу и уже не уходило; была удивительная необходимость написать статью о Пушкине и была вдвойне удивительная невозможность начать её писать. Я настраивался, сосредотачивался, словом, делал всё полагающееся в таких случаях, всё от меня зависящее и... ждал начала. С души срывалось одно слово, одно только имя; я внутренне выговаривал «Пушкин» и моментально погружался в немоту. Так продолжалось много раз, пока я, наконец, не принял решения перехитрить себя и начать с описания этого поражения. По крайней мере (так говорил я себе), удастся сделать первый шаг в расчете на то, что со вторым пойдет дальше.

Во всем виноват статус Пушкина.  Его обожествили (к большому недоумению других поэтов).  Впрочем, интересно не само по себе обожествление этого двойника Гете (известный анекдот 1937 года о памятнике Гоголю должен описывать его так:  сидит Сталин и читает произведения Сталина, а из-за его плеча смотрит Пушкин), а вопрос: может ли один-единственный человек (а точнее, поэт) создать целую цивилизацию?  Что за вопрос?! – воскликнет любитель классической Античности и назовет Гомера.  Еще самодовольнее мусульманин (хоть и будет отрицать поэтический факт Корана) укажет на Мухаммеда.  Однако, это мы (вслед за Энгельсом) считаем Античность детством человечества, а они-то так не считали (реальность прошлого, эге!)  Греки считали свое время последней эпохой – с этого следует начинать лекции об античной философии (века Гесиода).  Это мы считаем Аристотеля создателем наук, но он-то – Наилучший Завершитель по имени – считал иначе.  Исламскую цивилизацию специалисты по Античности знают гораздо хуже, но и там ислам – не начало, а результат.  Исторический материализм достаточно осторожно относится к роли личности в истории.  На первый взгляд – да, история это история людей, но, поскольку целое не равно сумме его частей (Аристотель, кстати, считал, что равняется, и добросовестно заблуждался; он всегда заблуждается добросовестно в отличие от… см. следующую статью), то надо учитывать это самое целое, которое не разбирается на части.


Вторая статья третьей (российской) части называется «Достоевский, и несть ему конца» (опубликована с сокращениями в журнале «Новая Россия» 4/1995).  Понятно, зачем Свасьяну (виноват, зачем антропософии) Достоевский, понятно, что будет говорить о нем Свасьян: а ничего, кроме уже давным-давно сказанных банальностей, он не сказал: что Достоевский иррационален, что его безбожие паче веры, что он выстрадал свою спасительную красоту, что он выше своего окружения (мечта каждой белой вороны), но давайте посмотрим на Достоевского под углом материализма (не атеизма, которым у Достоевского вымощен путь к боженьке, а самого настоящего материализма).  Хотите – краткое изложение романа «Идиот»?  Представьте, что у вас брачная ночь, вы просыпаетесь утром, невеста ваша еще дремлет в истоме, и вы… обнаруживаете в своей постели (то есть, в вашей брачной постели) князя Мышкина.  Кой черт он здесь?  Не знаю, - ответит Мышкин, - меня сюда определил Достоевский (как Шекспир своих актеров, - это тоже свасьяновская формула).  Кой черт? Опять не знаю – поприсутствовать при мистерии жизни, наверное…  А ведь таков весь роман.  Главный герой НЕЛЕП.  Страшное слово, оно убийственнее неприязни и страшнее отрицания.  Жертва гонений вызывает сочувствие, жертва осмеяний рассчитывает на реабилитацию, а над нелепостью даже смеяться не хочется.  Что изменил этот христосик в мире, в который пришел?  Ничего.  Это тоже признак нелепости: она есть, но ничего не меняет.  Попробуем вычеркнуть Мышкина из повествования.  Что изменится?  Ничего.  Парфен Рогожин фатально зарежет Настасью Филипповну, Ганечка столь же фатально на карачках полезет на Петроградку (очаровательное место современного Петербурга!) за тремя рублями (видимо, все-таки за тремя долларами, см. курс), все остальное тоже будет идти своим путем.  Ни хуже, ни лучше.  Что же делал этот христосик в романе?  А ничего, присутствовал.  Вот так все эти духовные истины и скрытые смыслы только на словах определяют мир, а на проверку лишь присутствуют в нем (как гороскопы, которые все читают, но которым никто не верит; китайцы разгадали этот эффект еще на заре своей цивилизации, а Запад Евразии колошматился в попытках оживить духовность 2500 лет).  Равно и в других романах Достоевского проглядывает эта самая нелепость.  Нелепость автора.  Лучше б критики еще на заре творчества (Свасьян пишет об этом с ужасом) убедили Достоевского в его нелепости («лучше б вы стали портными!» - как сказал капитан Сильвер в исполнении Олега Борисова несостоявшимся пиратам).  Впрочем, поскольку от духовности (с т.з. материализма) ничего не проистекает – ни хорошего, ни плохого (я затрудняюсь назвать «нелепость» чем-то плохим; она как нейтральная полоса), то так и останется Достоевский с его мучительным взглядом – нелепостью.

Но полноте! – воскликнут фанаты Достоевского, - а как же зачитывающаяся Достоевским Европа (ну хоть на что-то загнивающий Запад сгодился!)  Но Европа, как известно, зачитывается не только Достоевским, но и засматривается Дракулой.  Очень родственные культурные персонажи.  Только один дорвался до власти, а другой застрял на стадии жертвы.  Будете на порнопорталах – обратите внимание, что большая часть садо-мазо тематики – из России.  Печально, но факт.  Зачитались.


Следующая статья, посвященная философу, психологу, теоретику искусства, переводчику философской и художественной литературы Густаву Густавовичу Шпету у Свасьяна получилась почти буколической.  Шпет, вопреки распространенному мнению, не немец, а внебрачный ребенок словацкого графа и обедневшей польской дворянки, но все равно у германиста Свасьяна он получился хорошо.  Так и видишь его в цилиндре, во фраке, с манжетами, разъезжающего на извозчике и дающего официанту на чай.  Его расстреляли 16 ноября 1937 года в Томске (Свасьян подчеркивает убийственную точность этой даты).  Коммунисты его реабилитировали в 1956 году, антикоммунисты ненавидели коммунистов за эту смерть в т.ч., а что же патриоты… будут требовать от Шпета, из соображений патриотизма, лобызать стволы расстрельной команды?  Нехорошо-то как получается…


Флоренский уже фигурировал в комментариях выше, и я хочу обратить внимание на одну деталь его творчества.  Свасьян, полемизируя с Флоренским в вопросах духовности и идеализма, решил из вежливости хоть что-то хорошее о нем сказать:

Коперник в сутане — всё еще норма восприятия, но православный батюшка в рясе на заседаниях комиссии ГОЭЛГО, более того: один из инициаторов электрификации России и автор объемистого труда «Диэлектрики и их применение» — это уже чересчур. Любопытно при всем, что обе крайности никак не кажутся у Флоренского несовместимыми, но они и не иерархичны. Математик не дает запугать себя священнику, но и священник не стесняется поверять литургические тонкости математической логикой. Паскаль («один из наиболее искренних людей, живших на земле»), гениальный математик, но не священник, должен был-таки отречься от математики, едва столкнувшись с богословской проблематикой. Случай Флоренского умещается в тип жюль-верновского инженера, который в полном здравии и трезвом уме облекается в рясу и даже примеривается к роли некоего Лютера православной церкви.

Другие оценки еще радикальнее.  Флоренского именовали то Леонардо да Винчи, то Коперником ХХ века (еще бы – колоссальное событие в истории православия: наконец-то хоть один поп научился пользоваться электричеством).  Розанов с его лисьим подлизыванием пел хвалу: «Флоренский – Паскаль нашего времени».  И что же этот Леонардо изобрел? что же этот Коперник открыл?  Ссылаясь на «Божественную комедию» Данте, Флоренский выступает против гелиоцентрической системы Коперника. Интерпретирует опыт Майкельсона — Морли как доказательство неподвижности Земли. Объявляет «пресловутый опыт Фуко» принципиально бездоказательным. Комментируя специальную теорию относительности Эйнштейна, Флоренский приходит к выводу, что за пределом скорости света начинается нефизический «тот свет». Этот потусторонний мир мнимых величин даёт описание высшей вечной реальности. Исходя из геоцентрической системы, Флоренский рассчитывает расстояние до этого мира как расстояние, при котором тело, обращающееся вокруг Земли за один день, будет двигаться со скоростью света.  Вас удивляет Фоменко?  Куда ему (скалигеро-петавиусцу, то есть копернико-эйнштейновцу) до Флоренского?!?  Фоменке не повезло, родись он в Индии, людям вокруг было бы глубоко безразлично, какой сейчас год.  Оценивая Флоренского, Свасьян и иные мистики совершенно не замечают этого (главного) в его творчестве.  Ну, действительно, не все ли им равно: Земля вокруг Солнца или Солнце вокруг Земли?


Российская часть сборника обозначена китайской триграммой Кань (Север, Вода), что удвоенное дает гексаграмму Си-Кань [Повторная опасность] (опять Шуцкий): «Обладателю правды – только в сердце свершение.  Действия будут одобрены».


Четвертый раздел сборника заполнен совершенно неинтересными внутриантропософскими вопросами.  Непонятно, зачем (даже исходя из своих целей) Свасьян обнародовал все это?  Приглашая потенциальных адептов на пир мудрости, не обязательно демонстрировать им жаровни и вообще кухню философии.  Хочется иной раз задать Свасьяну вопрос в стиле Клима Самгина: зачем это?  Неужели взрослый образованный человек не может обойтись без оккультизма (тем более, что сам тут же бросается, как нянька, вытирающая слюнявчик ребенку, оправдывать и защищать своего воспитанника)?  Зачем образованным людям (которые, как тот партийный функционер из оруэлловской книжки Голдстейна «Теория и практика олигархического коллективизма», лучше рядовых знают, что на фронте все не так, как в сводках, и, тем не менее, одержимы манией скорой и полной победы) мистика?  Для самовозвышения в условиях всеобщей грамотности.  Все просто.  Материализм отличается тем, что он просто объясняет сложный мир, а мистика слишком усложняет примитивную простоту в головах у ее присяжных.
« Последнее редактирование: 01 Январь, 1970, 00:00:00 am от Guest »
Православие или смех!

Владимир Владимирович

  • Moderator
  • Почётный Оратор Форума
  • *****
  • Сообщений: 16 713
  • Репутация: +172/-39
Когда читаешь эти обиженные строки первоклассного филолога-германиста, историка философии, самому становится грустно, и вспоминаешь классическую Элладу, архаическую Элладу (лет в 11 мне попалась книжка, излагающая путешествие аргонавтов, и на ее обложке был изображен совсем юный Ясон, тренирующийся в беге под руководством кентавра Хирона, и юность праздновала свою зарю; или вспомните картину В.А.Серова «Одиссей и Навсикая» (Москва, Третьяковская галерея), где все звенит серебряным звоном на побережье того детства человечества; жаль, что мы уже никогда не вернемся туда, а А.Ф.Лосев – этот подслеповатый православный стервятник в черной скуфейке, пирующий на трупе Античности, с хладнокровностью Оппенгеймера подслеповато следящий за ядерным взрывом идеализма, разнесшего античную гомеровскую телесность…), где не было религиозных войн.  Ну, какие религиозные войны могут быть между жрецами Аполлона и Артемиды, которые не идеи, а боги (как не были идеями, якобы объединенными в единой идеологии славянского язычества, по Рыбакову, славянские боги; это, пардон, еще доосевая эпоха человечества)?  Между Аполлоном и Осирисом их тоже не было.  Почему?  И почему между Христом и Аллахом, Христом, испускающим святого духа, и Христом, не испускающим святого духа, Аллахом шиизма и Аллахом суннизма, Иисусом и Исусом только и происходили жуткие, кровавые разборки, начавшиеся еще со времен тотальной борьбы пифагорейцев за добродетель до последнего человека?  Ответ прост, как постное масло: т.н. «языческие» боги наглядны, как вообще может быть наглядным божество, будучи олицетворением реальных сил природы (или реальных явлений общества); никому ведь не придет в голову «доказывать» или «верить» в то, что Солнце восходит на востоке?  Наука, в основе своей стремящаяся к наглядности, не случайно родилась именно в Греции, а не на родине религий, где процессы шли в прямо обратном направлении – от наглядности к проблематичности.  Если мифология, постольку, поскольку мифология имеет дело с реальными явлениями – прототипами своих божеств (Цицерон и его неверующие друзья прямо говорили о богах, как об олицетворениях; см. Паустовский), эволюционировала в сторону науки, затем опытной науки, то религия столь же логично эволюционировала в сторону гностицизма с его заговорщической недоказуемостью-неопровержимостью.  Поэтому сетовать на непризнание окружающим миром приверженцам теософии, антропософии и прочих софий означает требовать к себе особого отношения.  Кант ли виноват или еще средневековая схоластика (которая честно изучала неизучаемое – до тех пор, пока еще можно было делать вид, что считаешь чертей на острие иголки), но в ответ на 354-томное полное собрание сочинений Штайнера у мировой философии не было ничего, кроме молчания (как промолчал Эрнст Юнгер на вопрос журналиста антропософского издания о его отношении к Штайнеру; Юнгер хорошо помнил Штайнера еще живым и промолчал потому, что ему нечего было сказать: прославлять великого из величайших, который предотвращал железнодорожные катастрофы, лечил омелой рак и выстроил самое лучшее здание в мире – по совместительству Антропософский Центр Гетеанум в Дорнахе, Юнгеру не хотелось, а ругаться с давно умершим тоже как-то уже не хотелось).   

В конце четвертого раздела Свасьян предпринял попытку как-то соединить свою Абсолютную Истину с относительной и несовершенной окружающей действительностью: написал несколько отзывов опять на злобу дня – по поводу выдернутых из потока окружающей действительности отдельных возмутивших или ужаснувших Свасьяна лично сообщений в СМИ.  Это соединение Абсолютного с Относительным встретилось впервые мне в лице Рериха.  В 1994 году я приобрел на очередном философском развале (кажется, напротив бывшего ДЛТ – Дома Ленинградской Торговли, обращенного в настоящее время в безликий и очень дорогой бутик) толстую брошюру Рериха «Священный Дозор», где, помимо прочего, содержалась подборка реакций Рериха из своего маньчжурского далека (1935 год) на растленный, загнивающий мир, который гиб и растлевался еще со времен Платона (да все вот никак не погибнет).  Мой научный руководитель, приметив ее, поинтересовался: ну как?  «Я ожидал большего», - был мой ответ (в начале 90-х Рериха насаждали как Пушкина).  Каждая статья-отклик Свасьяна (все они собраны под заголовком «Девять проб немецкой журналистики») содержит глубокое возмущение (перефразированное советское «чувство глубокого удовлетворения»), потому что, потому что, потому… и т.д.  Изменить Свасьян лично ничего не может.  Хотя бы уже потому, что живет он в Швейцарии, а не в Германии и не может проголосовать, например, на выборах против партии министра-растяпы, которого забыла на летном поле его же охрана.  В Латинской Америке есть малость неприличная пословица: не стоит путать великий пост с задним проходом (т.е. не стоит смешивать дар божий с яичницей).  Здесь четко обозначена главная проблема идеализма – его беспомощность рядом с грубой материей.  Он то летает в таких небесах, что недоглядишься (Розанов как-то раз по поводу гастролей «языческого» сиамского балета в Петербурге, противопоставляя его русскому, съязвил, что «голова наша пылает, а уж тело почти не живет. Голова страшно удалилась и отделилась у нас от тела, отделилась и выделилась. Она чудовищна, огромна; не спорим, что она не только пылает, но и хороша в духовном смысле. У нее только недостает крыльев: вырасти около уха крылья, и она отделилась бы от туловища и полетела… «к Богу». Да, не спорим! — но сейчас же за головой у нас и в нас начинается мертвая земля: тупое и вялое, довольно грязное тело, глубочайше неодухотворенное»), то силится решить унизительно мелкие проблемы (ср. у Лескова в его «обскурантистских» повестях на мотивы житий святых: «Патриарх промолчал: его слова не стоила баба Бубаста»).  Материализм, чтобы было чисто, просто подметет, идеализм сначала должен создать идею чистоты, а это раз в десять проблематичнее.  Достоевский столкнулся с той же проблемой в своем «Дневнике писателя» - вроде все в порядке, обличил, зазвонил в колокола, усовестил всех, кто справляет большую нужду, совершая большой грех, и кто справляет малую нужду, совершая малый грех паче большого, но ничего не изменилось – чтобы не было справления нужды, надо не лекции о духовности читать, а прекратить прием пищи (а вот этого у гностиков нашего века, играющих в потусторонние миры, в отличие от античных гностиков, которые играли всерьез, чего-то не получается), и остается неприятный осадок от встречи неправильного миропорядка и обиженного этой неправильностью одухотворенного человека, который пыжится, но ровным счетом ничего изменить не может.
« Последнее редактирование: 01 Январь, 1970, 00:00:00 am от Guest »
Православие или смех!

 

.