Много непривычных запахов и звуков. Гудки автомобилей – редкость по сравнению с цоканьем копыт и фырканьем лошадей. Никаких признаков светофоров и дорожных знаков, но люди ловко юркали между телег и авто, хотя и не всегда. На Литейном человек попал под лошадь. Кучер вдобавок хлестнул его кнутом так, что выступила кровь, но сам пострадавший быстро ретировался в сторону Невского. В другом месте – кажется на пересечении Садовой и Невского – седок в сером картузе выскочил из экипажа и пустился бежать, подгоняемый ругательствами извозчика: он не заплатил за проезд. Опять шинели, матросы, цветочницы, крестьянки с огромными мешками, в которых угадывались здоровенные ящики – женщины без возраста; из под подола видны худые ноги двадцатилетней, а на лицо все сорок. 20 апреля была пятница. Были на двух митингах. На одном – большевистском – у дворца Кшесинской Ленина не видели, но зато среди выступающих… Нет, нам никто не поверит! Смотрите сами: сначала распорядитель представил выступающего:
--Слово предоставляется делегату Союза скорняков товарищу Абрамовичу.
Выскочил невысокий человек, хорошо одетый в каракуль, с лицом иранского Ахмединеджада и начал (просто заверещал):
--Товарищи! Крупная буржуазия наживается на нашей крови. Она считает нас своими рабами, обязанными работать на ее условиях! А сами тратят народную копейку на увеселения и девок!..
Оратор работал в известной манере самовозбуждения, и под конец речи самое меньшее, чего желал каждый присутствующий – это удавить буржуя собственноручно. После Пашка заметил:
--Если бы мы рассказали это там (неопределенный кивок в будущее), нам никто не поверил бы…
На другом – эсеровском – митинге у Финляндского вокзала пели Рабочую Марсельезу и тоже говорили о сверхприбылях. Мы явно приглянулись одному активисту, который проследовал за нами в чайную (мы время от времени где-нибудь перекусывали: особенно понравились бублики), совершенно бесцеремонно познакомился (как старуха в очереди) и, прознав, что мы с фронта (сам солдат пулеметного полка), начал агитировать:
--Войну нам придется довести до победного конца. Иначе нельзя! Прусский сапог хочет раздавить русскую свободу. И тогда мы проведем земельную реформу. Правда, вот беда – многие помещики заложили и перезаложили землю в банках. А какой же банкир отдаст крестьянину? Тогда, я думаю, надо национализировать все банки, и безвозмездно отдать землю. Вы как мыслите?
Мы ничуть не возражали. Убеждать здесь умели.
Я кашлял (наверное, простудился, добывая паспорт и одежу), а поэтому мы заглянули в аптеку. Резкие запахи лекарств. Мужчина в пиджаке и пенсне (вообще, первое, что бросается в глаза, это преобладание мужчин – даже когда семь миллионов здоровых мужиков на фронте: нет ни менеджерш, ни училок, ни врачих; и хотя часто встречались сестры милосердия, но вели себя куда скромнее участковой врачихи) долго отмеривал на аптекарских весах порошки и столь же долго изучал нашу денежную купюру, но потом все же дал сдачу. Цены выросли сравнительно с довоенным 1913 годом раз в 5 и быстро продолжали расти.
В конце концов, обессилившие, к концу второго дня мы нашли какую-то гостиницу, сняли номер с двумя кроватями и повалились спать. Однако уснуть не удалось: по улицам скакали целые эскадроны кавалерии, ударно колотя по булыжной мостовой, орали и щелкали кнутами извозчики, просто орали прохожие, а в полночь недалеко произошла перестрелка. Мы пролежали до утра, болтая о том, о сем, и только утром удалось уснуть. Во сне преследовали кошмары: будто я попал в 1917 год исключительно ради того, чтобы работать в интернате для детей-сирот, и уже приступил к работе.
(Странный он был человек. Тут какая-то звучит у него ирония. Детишки-то чем ему не угодили?)
Утром я вспомнил только одну речь Пашки:
--Мы вступаем в самую шикарную эпоху. Это была милость Музы Истории, снизошедшей по предопределению Аполлона – бога судьбы к европейцам и подарившей им самое прекрасное десятилетие века. Империалистическая война оказала неоценимую услугу европейскому сознанию – она поставила его перед фактом естественных ценностей, отсортировав все мнимые: люди 1920 года уже не могли без улыбки вспоминать свою ложную серьезность 1910 года – официоз и мифологию, в которую уже никто не верил. Человек жив, здоров, сыт, и его щеку только что задела женская прическа в стиле ласточкиного крыла, - вот и все, что нужно для счастья. 20-е годы – эпоха массового экзистенциализма, который потом был отдан на откуп психиатрам, подобно тому, как хипарство из протеста против системы стало частью этой самой системы. Будут вернувшиеся с войны мускулистые дембеля. Будут забастовщики, революционеры. Будут безумные писатели, сочиняющие романы-катастрофы. Будут эмигранты из разных стран, кочующие по миру. Военные путчи, несущиеся грузовики и винтовочная пальба. Будут романтические дамы в мини, выходящие из открытых автомобилей. И все это будет прекрасно, как старый звук в черно-белом кинотеатре. В эту – небольшую – эпоху техника была продолжением мускульной силы человека. Это были икаровы крылья, а не костыли технического прогресса, которые тянут немощного человека в плотных подушках безопасности от одной безнадежной техногенной катастрофы к другой. С «Титаника» еще можно было спастись. Падающий с 10000-метровой высоты «Боинг» не оставляет никаких шансов. Нам повезло – мы вернули юность. Самим себе.
(Честно сказать, ничего не понял в этой речи спросонья.)
--Итак, что мы будем делать дальше? – спросил я, когда мы сидели в небольшой харчевне при гостинице – одни на небольшой зал с выцветшими шторами, одна из которых была снизу несмываемо запачкана чем-то свекольным.
Пашка смаковал отличную яичницу-глазунью – гордость заведения (и ведь ели наши предки, и никакой сальманелез их не брал!)
--Если мы не будем ничего менять ни в этом 1917, ни в последующих годах, остается лишь одно – устроиться здесь и жить. Просто жить. Я, например, химик. Неужели я не могу найти себе здесь работы?
--Противогаз-то уже изобретен…
--Понимаю иронию, но не принимаю. Ты пойми, что тут шестьдесят процентов вообще читать и писать не умеют. Это же Россия, которую мы потеряли! Неграмотная. Так что я – кандидат наук – тут академиком заделаюсь.
--И нарушишь историю. А точнее не станешь ты академиком. Я не знаю в первой половине ХХ века академика по части естествознания с твоей фамилией.
--М-да, я тоже…
--И второе. Просто жить нам тут не удастся. Мы накануне больших событий.
--Ха! Вот это-то я и предвидел. Мне тридцать пять! Я хочу совершить что-то… Что-то! Чтобы потом я не терзался мыслями, что я зазря прожил жизнь, и в ней был лишь машиной для зарабатывания денег. К тому же у нас есть большое преимущество перед местными – мы знаем будущее. Нет, я не собираюсь играть на тотализаторе, но постараюсь найти места поинтереснее.
--А если нам, действительно, в первом же бою влепят пулю в черепушку?
--А это уж как тебе угодно. Но быть хомяком, забившимся в щель мировой истории, - не буду. Достоинство не позволяет. Да и ты о чем думал, когда того богомола по башке трахнул? Небось, он вовсе не собирался к православным мученикам, и если бы мы ему предложили – на выбор: к стенке или отречься – отрекся бы как миленький. В рай их почему-то не очень тянет.
(А это хороший аргумент! Надо будет в антирелигиозной дискуссии против религии использовать.)
--Да, -- продолжал он, -- и еще мне бы хотелось прищемить хвост этим сетевым хомячкам. Тоже удумали: спасать державу и скипетр. Взять, отловить таких хомяков, напоить шестьдесят процентов скипидаром (у латиноамериканцев есть такое суеверие, что от питья скипидара грамоту забываешь) и выпустить – небось, по-другому запищат.
Мы доели вкуснейшую глазунью, расплатились и вышли в мир, где никто не подкармливал бездомных собак и не организовывал пикеты в их защиту.
Спустя сутки я уже ехал в вагоне первого класса – в Нежин. Пашка задержался в Петрограде, чтобы продать золотые детали машины времени (выдал за детали какой-то паровой машины) и тоже лыжи навострил к своим родичам. Мы делили купе с пожилым помещиком, которому я сначала очень не понравился, но затем, когда мы вдвоем отбили приступ еще трех пассажиров, намеревавшихся разделить наше уединение в двухместном купе, смягчился, но остался неразговорчив, а поэтому у меня осталось довольно времени для мыслей и впечатлений от увиденного за окном. Вместо суток поезд тащился ровно шестьдесят один час – с двумя большими стоянками в Могилеве и Чернигове. Я впервые смог как следует прийти в себя с того момента, как пришиб человека на телепередаче. Пять дней события мчались вскачь, и я лишь реагировал на них. Теперь я начал размышлять. Ехать к родственникам было безумием, но безумием гениальным. Это могла быть точка опоры. Разумеется, я не собирался «открывать тайны». Да и кто поверит? Когда-то (мне было двенадцать лет) я «серьезно» рассказал школьному другу, что я – «засланец» из будущего. Сто лет тому вперед. Он из вежливости «поверил». Детская непосредственность. Нет, я буду умнее. Хорошо, что я знаю генеалогию своего рода – вплоть до Запорожской Сечи, откуда происходит мой предок. Главное – во мне пробудился социолог, и я желал начать исследования со своих родичей. Да, такие мы социологи безжалостные. Проводим опыты на людях. Ну не на хомяках же их проводить?
В купе нет радио, духота (окно не открывается), но зато чай неплох, и стаканы в классических подстаканниках (один даже посеребренный). А за окном была самая настоящая Россия, которая скинула царя и которая все еще гниет в окопах от Рижского залива до Дунайских гирл – и дальше по армянским горам (где уже загеноцидили почти всех армян) – до соляных пустынь Персии. А там – за линией фронта – бородатые германские солдаты с маузерами. Где-то в окопах Гитлер, Ремарк и Гашек (хотя нет, Гашек, вроде, уже перешел в наш плен и воюет где-то у Сокаля; а ведь познакомиться – пара пустяков!) А еще дальше – за другим рядом колючей проволоки – британские, итальянские и французские окопы. Олдингтон, Хэмингуэй, Барбюс, аэропланы, зуавы с пулеметами за спинами солдат, расстрелы дезертиров, британские солдаты горланят It's a Long Way To Tipperary, американские солдаты готовятся к броску через океан (интересно, какого числа? где-то в мае Америка объявит войну Германии… число не помню; вот тебе и тотализатор). Мир бескраен: японские рикши и гейши, русские коммерсанты в Нидерландской Индии, диктаторы в банановых республиках, под протекторатом США получающие на выборах ровно 100% голосов всех избирателей (коротка память у человечества). И я буду все это видеть, все это знать. А здесь – Русь смазных сапог и косынок, полуграмотная, ненавидящая буржуинов, спускающая курок, живая, воюющая. Какой дебил придумал бороться с экстремизмом??!!
Я чуть было не задал этот последний вопрос все также упорно неразговорчивому сидящему напротив меня помещику. В Орше отбили еще один приступ: на сей раз два всамделишних раввина в пейсах и с дорожными чемоданчиками пытались просочиться в купе. Вытолкать их было еще легче. Я вызвал проводника и с необычной яростью наорал на него. Дескать, тут двухместное купе, и я буду ехать на своем месте. И чтоб никого не пускал. И, не смотря на духоту, запер дверь купе. Тут только я заметил, что помещик панически чего-то боится. Неужели меня – человека в полувоенной форме с револьвером в кобуре? Или он бежит от каких-то преследователей? Но откровенничать он не намеревался. В нем было что-то глуповато-провинциальное и в то же время декадентское. Песочный плащ и очки-велосипед. Нет, даже не очки, а пенсне. Моих лет, но уже с проседью в бородке. Впрочем, я слишком много посвящаю внимания своему попутчику. Самое интересное творилось за окном. Мы мчались мимо едущих подвод, изредка обгоняли какие-то опереточные автомобили, один раз вроде даже видел допотопный автобус, но не поручусь – была темнота, а электричество на полустанок еще не провели. Зеленели нивы (апрель), севернее – тайга и березняки. Пожар на вокзале (забыл уже, на какой станции). На крышах вагонов ехали пестро одетые зайцы и даже везли мешки (с зерном?) На станциях детишки выпрашивали милостыню у вагонных окон с выбитыми стеклами. По перрону ходили патрули, но особо никого не трогали. Свобода. Разумеется, продавали вареную кукурузу и картошку, а поскольку вагон-ресторан в нашем поезде отсутствовал, пришлось раскошеливаться. И разговоры, разговоры… Обо всем. «Мишку ранили на турецком фронте, приедет без ноги… Когда ж война кончится?.. Мылюков заявит… Вы смотрели «Умирающий лебедь»?.. Карточки отоваривать… Катьке напишу… Вы слыхали, германец уже ворон ловит и жарит? Мне ахвицер рассказывал: наши германский блиндаж взяли и там газету германскую нашли. А там написано, как ворон ловить и жарить…» Еще запомнился крестьянский парень на выезде из Чернигова. Румяный. Кормленый. В вышитой рубахе и без шапки. Провожал плетущийся поезд ироничным взглядом, а сам уписывал горбушку хлеба со смальцем.
Кстати, все время, что я здесь, очень плохо сплю. В поезде от шума и гама просыпался по 10 раз за ночь (да и помещик раскатисто храпел напротив). А в последнюю ночь перед отъездом, как только мы, наконец, стали засыпать, наслушавшись грохота копыт по мостовой, под окном гостиницы две молодые проститутки поругались со своими сутенерами. В другое время у меня проснулся бы социологический интерес к происходящему, но здесь до нас доносились лишь самые громкие возгласы. В конце концов, одна из проституток кинулась с кулаками на сутенера, но тот ловко увернулся и ответным ударом свалил ее на мостовую. А другая ушла, сказав нечто своему сутенеру, отчего он сел по-турецки прямо на мостовую и пригорюнился.
На Нежинском вокзале проверяли документы, и только тут я сообразил, что мое путешествие с бумажонкой, выданной в милиции на имя прапорщика, и в полувоенного покроя костюме должно выглядеть подозрительно. Но к счастью, меня «узнали». Престарелый капитан – комендант вокзала, проверив мой паспорт и выслушав мой хорошо отрепетированный рассказ, что мол, ехал в отпуск, заехал в Петроград, там обокрали, выдали временное удостоверение, и я еще хочу заехать к родичам в Менскую волость, кивнул головой:
--Я знаю вашего родича. Кланяйтесь ему от меня. Но как отпуск выйдет, вы должны отметиться у меня. Какого числа вы должны быть в полку?
--Пятого мая.
Я сговорился с извозчиком, хотя тот запросил неимоверную сумму и долго с подозрением рассматривал мои деньги, и поехал к своему прапрадеду. Нет, я не собирался «открываться» ему. С тем же успехом я мог выдать себя за марсианина.
(Вот и уэллсовы марсиане появились).
Но я хорошо изучил родословие нашего семейства (вплоть до времен Запорожской Сечи – было у меня такое хобби) и намеревался предстать в качестве дальнего родственника (одна из ветвей нашей фамилии затерялась в середине XIX века в Литве и не поддерживала никаких отношений с черниговским кланом). К ним я и собрался себя причислить.
Я мало смотрел по сторонам, погруженный в свои мысли. Итак, я – здесь. Никогда я не вернусь в 2012 год, никогда не сяду за монитор своего компьютера, никогда не увижу Землю из космоса через известную интернет-программу, никогда не посмотрю по телевизору прямую трансляцию матча сборной России.
(Какие-то шаблонные у автора представления о будущем. Будто начитался Жюль Верна. И вообще, этот Бобриков, скажу вам честно, какой-то странный был. Вроде – недотепа, только очков ему и не хватало до эдакого «интелихента». Ан, нет! Когда батальоном командовал, зверь зверем. Эк, лютовал. Мне рассказывали, он в Екатеринославе поймал короля воров. Так говорит, «повесить его за заднюю ногу». И смеялся. А в Таврии осенью двух попов лично из нагана пристрелил. Вот за такое самоуправство его и разжаловали. Знаю я таких. Мечтатели. Намечтаются и пойдут резать кого ни попадя).
Но меня это не угнетало. Я дышал полной грудью здесь – где первобытная страна лежала предо мной, и весь мир раскинулся, весь миллиард с восьмьюстами миллионами людей, из которых едва ли четверть умели писать и читать, а полнобедрые женщины… Ну и что, что здесь нет пенициллина. Как-нибудь проживу. Кстати, Пашка говорил, что мы должны легко перенести испанку. Она через год будет. Иммунитет-то у нас получше, чем у местных.
Впереди показался знакомый дом (наступит момент, когда в нем откроют библиотеку, а потом он сгорит от прямого попадания немецкого снаряда). Он действительно выглядел так, как на единственной фотографии в моем детстве (фотография пропала при переезде). Мне хотелось дойти пешком, и я попрощался с извозчиком. Весна. Уже зеленели тополя, но липы еще не проклюнули почки, а прошлогодняя трава желтела по краям тропинки. Я – никем не замеченный – вошел во двор, поднялся на крыльцо (меня лишь провожала взглядом неразговорчивая ленивая собака у будки слева) и позвонил в колокольчик. Мне открыла девушка (служанка) и как-то странно на меня посмотрела. «Вот еще не хватало, если я, как Степлтон похож на своего предка» - подумал я и спросил:
--Аркадия Николаевича… я к нему… Передайте, дальний родственник.
Меня впустили. Нет, прихожая не была каким-то маленьким музейчиком серебряного века. В ней была обычная повседневная жизнь. Весь дом был обитаем, и вовсе не похож на жилище каких-нибудь старосветских помещиков: ХХ век уже вторгся сюда некоторыми своими деталями: электрической лампочкой и новым, но уже поломанным телефонным аппаратом, что лежал в углу. А на вешалке висели шинель и фуражка. Философия коридора, которую я изучал и, не дожидаясь помощи, снимал шинель, была прервана той же служанкой, которая пригласила меня в кабинет. Откуда-то из недр дома доносился запах кухни. Готовят здесь, в общем, вкусно, но не стоит смотреть как. Иначе воспитанный на антисептике сияющих белизной кухонь желудок не выдержит. Хотя… Помню, мой двоюродный брат говорил, прочитав поваренную книгу 1955 года, что у наших предков были луженые желудки.
Мой прапрадед – Аркадий Николаевич Бобриков – сидел за письменным столом и что-то писал. Кабинет обставлен красивыми книжными шкафами, в одном из которых мне бросились в глаза корешки энциклопедии братьев Гранат, только совсем новенькие. А на окне стояла керосиновая лампа, и дремал большой рыжий кот (все мои предки любили кошек).
--Здравствуйте, -- приподнялся мне навстречу предок. – А похожи. Только я не знаю вас.
--Сергей Иванович Бобриков. Я сын Ивана Евграфовича, который жил в Виленской губернии.
--А… вот оно что… Я знаю о вашем семействе, но никогда с ними не встречался.
--Моя мама – из курляндских немцев. Они погибли в 1915.
--Ужасно. Война.
--Я служил в 69 полку. Сейчас в отпуску. Был в Петрограде, потом захотелось заехать к вам.
--У нас все по-старому. Я командовал на румынском фронте батальоном. Потом ранение. Вот, -- он грустно кивнул на изящный костыль, но обе ноги у него были. -- Андрей – мой сын – сейчас воюет под Барановичами. Он в гренадерском полку. И знаете, Серж, он фотографии прислал недавно. Дочки – в институте; старшая заканчивает через месяц. Полина Петровна за ней уж поехала и вообще в Киев – не вечно же сидеть в нашей глуши!
Странный разговор у нас получался. Аркадий Николаевич откровенно не понимал цель моего приезда, а спросить напрямик не позволяла славянская деликатность. И тут я сам понял всю бессмысленность моего вояжа. Надо как-то по-другому вливаться в эту жизнь. Мои родственники мне ничем не обязаны, да и что я от них буду требовать? Наконец, Аркадий Николаевич задал косвенный вопрос:
--Ну а вы?
--А что я? Один из миллионов фронтовиков. Дома у меня нет. Родителей – тоже. Хочу примкнуть к какой-нибудь партии.
--А кем вы служили до войны?
--Учительствовал. В гимназии. Преподавал историю с географией.
--Ну и? Принимаете ли вы, Серж, революцию?
--Да, -- просто ответил я, -- глупо не принимать того, что есть. Как бы мы ни ненавидели солнце, оно светит.
Мой ответ в стиле эстетики серебряного века даже позабавил моего предка.
--И чем все это закончится, на ваш взгляд?
--Этот бардак продлится недолго. Придет другая сила.
--Военный режим? Какой-нибудь русский бонапарт, вы полагаете?
--Нет, кое что посерьезнее..
--А знаете, -- перебил меня Аркадий Николаевич, -- я тут как раз составляю проект учреждения Совета дворянских депутатов. Интересная перспектива открывается. Не одним же рабочим и солдатам иметь свои советы?
Мне стоило колоссального усилия не засмеяться в ответ на эту наивную мечту. Впрочем, я что-то читал давно уже о попытках весной 1917 года создать такие дворянские Советы. Мой долг ученого требовал как можно поподробнее расспросить об этом, но ударившийся в политику мой предок буквально не давал мне слова вставить. Лишь, когда он выговорился об особых интересах дворянства в новой – революционной России, я как бы нехотя бросил:
--Аркадий Николаевич. Мы с вами в дурацком положении. Месяца два назад мы изменили присяге…
--Присяге?! – кажется, я задел его за живое. – Я присягал России, а вовсе не этому дураку. Дураку! – он повторил эту характеристику свергнутого монарха, которая, такая емкая, все ставила на свои места. – И потом… сколько раз в истории России свергали монархов? И никто не считался чрез это изменником.
--А вы правы, правы, -- закивал я с таким видом, будто он переубедил меня в каком-то главном моменте. – Но ведь все изменится. Пройдет сто лет, и наши потомки совсем иначе будут смотреть на нашу эпоху.
--Вот это меня не должно волновать. Я живу сейчас, и все равно не узнаю, что там будет через сто лет.
(А вообще интересную точку зрения избрал этот Бобриков: как будто на нас смотрят наши потомки. Мне вот тоже интересно было бы узнать, как нас видят лет через сто. Все одно: легче будет воевать, если знаешь, что недаром).
Дальше разговор как-то не клеился. Я посмотрел на часы и, сославшись на недосуг, стал прощаться: пора в полк. Аркадий Николаевич меня не удерживал. Да, мы – русские очень не семейный народ. Коллектив для нас важнее семьи. Никогда мы не скажем, как британцы: «Мой дом – моя крепость». Зато: «На миру и смерть красна!» На станцию как раз ехал его – Аркадия Николаевича – приказчик, и он любезно меня подвез, но всю дорогу молчал и хмуро курил.
Уже смеркалось. На станции со мной случилось первое «приключение». Я никак не мог найти общественную уборную, хотя потом что-то такое показалось («в античном стиле, с колоннами», как пошутил однажды над такой стариной мой питерский знакомый). И тут ко мне подвалил рыхлый и широкомордый детина без фуражки и в солдатской шинели и попросил закурить. Я ответил, что нет у меня, и продолжил идти. Он матернулся, и тут я резко развернулся и заорал на него:
--Да, я тебе морду набью! – а сам нащупываю пистолет. Я не мастер спорта, но такого бы избил: ему явно мешала полнота. С другой стороны: ведь это была свара прапорщика и рядового, а на дворе – апрель 1917 года. А вдруг это активист какого-нибудь солдатского Совета? Сам помещик Бунин в аналогичной ситуации спасовал и табак отдал. Детина поколебался, но отступил, и тут меня опять заприметила вокзальная милиция. Нет, он не был никаким активистом, но меня опять препроводили к коменданту вокзала, проверили документы, а комендант, раздосадованный чем-то, строго сказал мне (с белорусским акцентом):
--Гражданин Бобриков, я должен отправить вас по месту службы. В ваш 69 полк. Шо-то мне подозрительны ваши поездки по родственникам.
Он не произнес слова «дезертир», но мне стало ясно, что за мое отсутствие пришел какой-то циркуляр Временного правительства о борьбе с дезертирством, а тут я подвернулся. Я не протестовал и вскоре поехал в обществе рябого солдата в Двинск. Главное – выиграть время, а там что-нибудь придумаю. В конце концов, повоюю, прежде чем дать деру в тыл: летом это будет уже проще. Но ведь мы уговорились с Пашкой встретиться 1 мая в Петрограде в полдень у Дома книги (там располагалось посольство США). А теряться мне не хотелось. Мой конвоир оказался весьма приятным попутчиком, разговорился, сказал, что сам из Юрковки Таврической губернии, и сразу же поинтересовался, есть ли у меня деньги. Я протянул ему одну кредитку. Он внимательно осмотрел ее и шепотом заметил:
--Э… да у вас, ваше блародие, фальшивые деньги.
Но мы были в одной лодке, во всяком случае, до штаба полка, и конвоир кивнул мне: дескать, не беда, дело житейское. Из сорока часов дороги в нашем переполненном купе я запомнил лишь двух собеседников: они разом сели в Могилеве и разом же вышли в Витебске. Один – типичный чиновник, какой-то покрытый пылью, немолодой, с ухмылкой и эспаньолкой. Другой – скорее, инженер или железнодорожник, в выцветшем вицмундире непонятно какого ведомства и в очках. Они оказались как раз напротив друг друга и вскоре разговорились о политике и войне. В Минске открылся I съезд рабочих и солдатских депутатов армии и тыла Западного фронта. Съезд поддержал позицию Временного правительства о продолжении войны. Тут инженер стал просто издеваться над депутатами, обозвал их дубинноголовыми, а войну – братоубийством. Чиновник возьми да и спроси его: вы, сударь, не большевик ли?
--Да, я – большевик.
--Сколько слышал, но никогда не видел большевиков.
--Так смотрите. Что, редкий зверь?
--Пардон, не хотел вас обидеть. Но я никак не пойму вашей политической позиции.
--Все просто. Сейчас в России царит развал и разруха. И это будет продолжаться, пока мы – большевики – не придем к власти.
--То есть вы хотите быть партией порядка? Диктатура?
--Это еще не все. Диктатура ради диктатуры – зачем оно нам? И даже, если я скажу, что мы достоверно отдадим землю крестьянам, а заводы – рабочим, это будет только половина дела…
--А само дело?
--Вы где служите?
--В министерстве путей сообщения.
--И я тоже – инженер-путеец. Строил дорогу на Мурман. Вот, видите, мы с вами можем смотреть на любую проблему с одной колокольни. А теперь представьте себе, что мы, большевики, замышляем превратить Россию в первоклассную промышленную державу. Мы оросим пустыни, построим гигантские электростанции, освоим Сибирь и полярные территории. В конце концов, полетим к звездам и найдем средство бессмертия.
--Как то у вас все… прожекты…
--Выхода другого нет. Мы заменим злую и глупую религию подлинным братством народов, и если вам так хочется – мы и будем центром мира, как страна новых людей, нового строя. А иначе будут новые войны, и люди просто перебьют друг друга.
--Но если страна не пойдет за вами? Что тогда, милостивый государь, делать будете? Лить кровь, как самозванцы?
--Да куды она денется? Не пойдет, потащим… Вот вы говорите «самозванцы», «лить кровь». А кто у нас не лил кровь? Скольких царей свергли бесстыжие фавориты? Да и кто сейчас не самозванец? И все зря…
--То есть, вы говорите, зря? Неужели вся наша российская история зря? А Петр Первый? А созидатели? Честные министры, талантливые полководцы? Милостивый…
--А вы зовите к нам всех честных министров и талантливых полководцев. Мы – люди дела, не то что эти пустозвоны. Керенский! Хо-хо! Слезу давить - это он, как адвокатишка, умеет. Точь-в-точь мой гимназический учитель. Того как развезет: бедный, бедный Павел. Свергли его бесстыжие фавориты. Мы его «фаворитом» в конце концов и прозвали. С такими усами.
Они еще долго говорили (я узнал много нового, того, что не пишут в учебниках истории), а потом вместе сошли в Витебске (была глубокая ночь). Я пересел на их место, разлегся и даже уснул. Приснилось мне, будто я иду по каменному городу, и попавшаяся мне навстречу женщина с какой-то досадой смотрит на мою руку: «Ты будешь жить долго, неприлично долго!»
(И этот человек, который хочет, чтобы мы поверили, будто он из будущего на целых сто лет, рассуждает аккурат наши современные поэты. Уж я их начитался – у моего отца телеграфиста целая библиотека была, и знакомец-барчонок мне в гимназии давал почитать.)
Под конец пути купе неожиданно опустело, кроме нас с солдатом никого не осталось, а солдат где-то сменял мои фальшивые деньги и добыл в бумажном пакете много картошки в мундирах. Мы очень вкусно ужинали (или обедали), когда в купе зашел – да, бывают же совпадения! – Павел Арнольдович Сидоренко с ковровым саквояжем и скаткой-шинелью.
--Привет! Как знал, что тебя встречу. Я сейчас в наш полк еду. Это кто?
Я объяснил ситуацию. Мой конвоир, кажется, обрадовался даже больше меня. Он сказал Пашке:
--Вы ведь в полк едите, господин фельдфебель. Возьмете его с собой?
--Разумеется.
--Так я вам его блародие поручу. А сам… Только мандатик мне подпишите.
Пашка, выудив из кармана «вечное перо» и совершенно не читая, подписал какую-то бумажку. Солдат тут же собрался и ушел, ничего не сказав.
--Он и сам дезертировать рад, -- Пашка критически посмотрел ему вслед; мы подъезжали к какой-то небольшой станции.
--Да ему то? Он в тылу служит.
--Хм… Это я так соврал, что в наш полк еду. На самом деле я еду в 93-й Иркутский полк. Знаешь, где это? Это первая армия. Стоит почти в Риге. Я свел знакомство с полковником. Чесслово! Он как узнал, что я – химик, стал меня чуть не целовать (здесь это нормально считается, ха-ха-ха-ха-ха!) У них в полку ни одного химика, а противогазы неисправны. Так что я перевелся в его полк. Говорит, братец, через месяц офицером станешь. А ты?.. Потом расскажешь! Ты не представляешь, Серега, как здесь хорошо! Как здесь прекрасно! Какие люди! Черт бы их драл! Я успел в Москву, там и познакомился с этим… Хорошо, что мы здесь. А что? Впереди революция, гражданская. Заделаемся красными командирами, заведем боевых подруг. Романтика! Ты не представляешь, какие здесь прекрасные женщины! Мечта поэта. Сама женственность! Вот эту Россию мы действительно потеряли. Я… А, да ладно, потом! – Пашка закусил картофелиной. – У меня коньяк хороший есть… А здорово мы их провели!
--Кого?
--Да этих… борцов с экстремизмом. Скоты! Думали, они нам все запретили. А выкуси!
--Да, я тоже об этом подумал.
--А выкуси! – Пашка сложил кукиш и направил его туда, где в будущем могли находиться депутаты Государственной Думы, министры, президенты, испуганные журналисты и прочие борцы с экстремизмом. – Выкуси! Ушел я от вас! Я свободный человек. Что хочу, то им делаю, как хочу, так и думаю. Мы здесь хорошо повоюем. Разумеется, на нашей стороне. Ха-ха. Белогвардейскую сволочь душить буду. О! Сюда идут. Потом договорим…
(Что-то я плохо понял этот разговор наших потомков.)
Нам составили компанию до Двинска два молодых прапорщика. Мы познакомились, выпили коньяка, и скоро уже резались в карты.
(Тут далее заканчивается страница. А потом другие – совсем другими чернилами, зеленого цвета).